Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы в ней были у театра? Вы ее тоже носите? Зачем? Чтобы создать в городе легенду? И эта смерть, и ее окровавленный платок, который мы нашли… Вы сорите уликами, чтобы создать впечатление, что некто в маске достаточно тут наследил. Это чтобы подставить потом кого-то?
Гурко расхохотался:
– Наивный щенок, возомнивший себя гением сыска! Подставить?
– Михаил Ярославович, вы служите чудовищу… Вы сами стали таким, как он. Зачем? Зачем? Это не ваша боль, не ваш грех… Остановитесь. Он хочет смерти собственным детям. А вас намерен безжалостно подставить.
– Ничего ты не понял, дурень! Данилов безумен, но честен. А дети его – это грех. Данилов породил их, он их и убьет. Да, он чудовище, во всем этом имеется посыл вселенских сил. В Данилове, не скрою, заключена некая демоническая сила, мощь черных, злых начал, которая лишь тогда возникает, когда людское безразличие, беззаконие, черствость дают жизнь новому чудовищу.
Гурко распрямился, держа пристава на мушке.
– Но чудовище это не есть что-то плохое, напротив, его бы не было, не породи его людские пороки. Когда чудовище рождается, оно должно совершить свое деяние, взять причитающуюся мзду. Потом оно уйдет. И детей Даниловых не жалко. Они отродье греховное, им нельзя плодиться, таким нет места на земле.
– Они – живые и несчастные, они имеют право…
– Верно, несчастные, Арсений, потому не жить им, не жить. Но это не значит, что он не любит их. Если бы вы видели его с дочерью, ее он на руках носит, она не боится его целовать. Видел бы ты, как они вместе садятся за рояль, с какой любовью читают друг другу. Он спас ее от мученической жизни, девочка несколько лет провела в постели, в полнейшей темноте, привязанная, как собачонка.
– У нее тоже иммунитет?
– Да, и она спасает Данилова так же, как Камилла спасала его, а потом меня.
– Вы убили женщину, которую любили, просто потому, что она вам стала бесполезна? Неужели вы не видите, каким… сделались монстром? Что вы будете теперь делать? Жить осталось всего ничего, не более, прежде чем ваше лицо покроется язвами. Скольких вы готовы убить, чтобы в полной мере насытиться кровью? – бросил Арсений, перекатившись наконец на бок и поджав колени. Связанные за спиной локти не дали ему возможности устроиться удобней. Он скривился, сжал зубы, от поспешных речей и бесконечных усилий его мутило. Смотреть стало противно. Гурко брезгливо отвернулся, откинулся на спинку кресла и, уложив руки вдоль подлокотника, стал глядеть в потолок.
– Вы так ее защищаете, верно, не зная ее темных сторон. Это она придумала украсть ваш револьвер, прочтя дневник ученицы. Эта бестия знала все, но ей нравилось играть партию на стороне зла. Она это делала… с особым мастерством… мастерством театральной актрисы. Моя прекрасная леди Макбет, лживая и искренняя одновременно, чертовка. Леди Макбет… «Какой же зверь мне умысел доверил? Задумал ты, как человек; исполни, и будешь выше ты: не зверь, a муж»[8].
Камилла была единственной, которая, зная про увечье штабс-ротмистра, не боялась его утешить, как не боялась утешить Марка его дочь. Но только первая делала это за деньги, а вторая жизнь отдает свою, как Данко сердце. На такое леди Макбет была не способна. Оттого и веры ей не было. С такой легкостью оставила одного больного, бросившись утешать второго, а потом вдруг ей приглянулся здоровый. Здоровый, статный офицер, сын начальника полиции, глаза с поволокой, чем не партия, чтобы наконец выйти из игры и на заработанные деньги укатить с ним в Париж. Коли уж лепра ее не брала…
– Не зверь. А муж… – зло процедил Гурко. – Не зверь, Камилла, а муж…
И стены его квартиры сотряслись от выстрела.
Перчатка брошена, поединок состоится. Он дал слово поквитаться, сдержав его спустя много лет. Он – укравший сестру и возлюбленную, он – приручивший дочь, как дикую лань, он – отнявший его кров, сына и любовь отца с матерью.
Марк не помнил уже, почему бросил перчатку, бросал ли ее вообще, ради чего жил. Не хотел драться, ему больше не нужна была свобода. Он не помнил лица возлюбленной сестры, не помнил, что был когда-то женат, не помнил голосов своих детей. Исидор Тобин – единственное, что осталось от прежней жизни. Марк не хотел потерять еще и его.
Они стояли друг против друга, нагие по пояс, выставив напоказ глубокие смердящие язвы. Свидетелем поединка были лишь стены сырого подвала. В одной руке шпага, в другой – кинжал. Почему не пистолеты? К чему этот горький романтизм, этот маскарад, эти шпаги – оружие Дон Жуана и Казановы? Никто никого не станет убивать. Жизнь прожита. Они друг у друга – все, что осталось.
Марк получил удар кинжалом в живот почти сразу. Падая, успел разглядеть слезы на изуродованном, искаженном отчаянием лице Тобина. В руках и ногах уже совсем не было сил, Марк не смог сделать ни одного маневра, стоял лишь и шатался, думая: будь в руке пистолет, он не одолел бы его тяжесть. Прождать этого часа столько лет и не поднять руки.
– Прости меня, прости… жестокий брат мой, я не хотел, но это не смертельно… – Тобин стоял на коленях, неумело пытаясь закрыть руками рану. – Ты выживешь… Ты успеешь… Беги! Беги, Марк, беги… Тебя быстро заштопают.
– Куда я пойду? В своем ли ты уме? – шептал Марк, глядя, как по неузнаваемому лицу текут слезы.
– Поднимайся, вставай, надо успеть в город. Это ведь просто царапина, Марк, просто царапина, тебе нужен врач.
– Но я все равно вернусь. Вернусь в эти стены, доживать остаток дней здесь, с тобой, Тобин.
– Надо добраться до больницы… в город… там тебя заштопают.
На плечи его накинули сорочку, другой слуга подал жилет, третий принялся застегивать пуговицы, повязали галстук. Целое сонмище слуг одевали его будто на парад или для того, чтобы уложить в гроб. По лестнице он шел, опираясь на чью-то руку, поминутно оборачиваясь на дверь, за которой оставил Тобина. Что, если они уже больше никогда не увидятся? Зачем он ударил? Хитрец, не знал иного способа выслать его отсюда, ведь в городе увидят его увечья, чего доброго, запрут в лечебнице.
Уже наверху, где было тепло и горел свет, на него надели черное пальто и наглухо застегнули. Марк не узнавал стен родного дома.
До ворот через милую сердцу сосновую аллею, буйно разросшуюся, он шел уже сам, спотыкаясь, шатаясь и приваливаясь к грубой коре сосен. Голову кружил дурманящий аромат хвои и свежего вечернего воздуха, запахи рассеивались на воспоминания. Мелькнула белая тень справа – Ева в подвенечном наряде пряталась между соснами, то умоляюще протянет руки, то скроется, рассмеется, примется звать, аукая. Разве она не умерла давным-давно? Аллею огласил детский смех: топая ножками, бежали друг за дружкой маленькие Гриша и Ева. Где-то здесь и Тобин, должно быть, гуляет, ему нет и тридцати, он молод и добр, он любил присматривать за детьми, брать их на колени, читать про Дика Уиттингтона и его кошку.