Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуйте, – ответила Иванна.
– Вы перчатки-то наденьте, – в голосе прозвучали заботливые нотки. – И капюшон. В Ростове минус пятнадцать.
– Вы где? – спросила Иванна.
– Поверьте мне на слово, – сказал собеседник, – это никакого, да, решительно никакого значения не имеет. Вы чудесная женщина, очаровательная, но визуального контакта у нас сегодня не получится. Но давайте когда-нибудь обязательно встретимся. Тем более что мы с вами родственники. В некотором роде.
– Ираклий, что вы хотите?
– Я? – Ираклий засмеялся. – Нет, это вы хотите. Ведь именно вы примчались в Ростов Великий и стоите, как дураки, посреди площади. И «простреливаетесь», между прочим, со всех сторон. Шутка. У меня к вам есть нормальное коммерческое предложение: двадцать миллионов. Десять за замечательную девушку Витту, десять – за старого говнюка, который стоит рядом с вами и за которого я лично ни копейки бы не дал. Двадцать миллионов со счета на счет. Номер у Генрика имеется. Все живы и расходятся, довольные друг другом, а вы вносите свой вклад в очень значимое дело. В наше с вами будущее. Я вам по почте клубную карточку пришлю.
– Я должна подумать, – вымолвила Иванна, поняв, что губы плохо слушаются ее.
– Две минуты, – донеслось из трубки, – я жду вашего звонка. Думайте две минуты, потом я аннулирую предложение.
– Он требует двадцать миллионов, – сказала Иванна стоящим рядом. – За Витту и Генрика. И деньги могут пойти на что угодно.
Мужчины молчали. Но молчали они по-разному. Генрик молчал, опустив голову и засунув глубоко в карманы куртки до боли сжатые кулаки. Милош смотрел на Иванну не отрываясь, и на его лице появилась надежда. Леша закрыл глаза. Виктор был последним, на кого обратила взгляд Иванна. Он смотрел на нее так, как тогда, когда ей сообщили, что умер Дед. И она не столько увидела, сколько почувствовала, что он плачет. Без слез.
– Ты плачешь из-за меня? – спросила она. – За меня?
Виктор Александрович кивнул и вытер ладонью мокрое от снега лицо.
– Ты не плачь, – тихо сказала Иванна, – я не свихнусь.
Давор сидел на нижней ступеньке крыльца – босиком, в широких старых джинсах, кое-как закатанных до середины икр, ел черешню и смотрел на жену. Санда обрезала ветви сливы, самой дальней, той, что росла сквозь ограду.
– Дай я, – предложил он.
– Да уже почти все.
Она не оглядывалась, но почему-то Давор точно знал, что жена улыбается. Все сливы сажала она и никого к ним не подпускает. Он был уверен, что Санда с ними разговаривает. С деревьями. Ко всей остальной флоре она была безразлична. К садовым цветам, например. Или к домашним растениям. А деревья ее завораживали. Наверное, ее предками были друиды.
– Да, почти все, – повторила жена. – Сохнет ветка, ну что ты будешь делать…
– Иди черешню есть, – позвал Давор.
Санда унесла пилу в дом, вернулась, села рядом и стала смотреть на его руки.
– Ты чего? – спросил он и запустил черешневую косточку в ствол дерева.
– У тебя руки такие, как будто ты целый день камни таскал. Все вены наружу.
– Старость, – печально обронил Давор. – Подкралась незаметно. Кожа становится тоньше и все такое.
– Старость? – засмеялась Санда. – Иди ты!
Он увернулся от легкого дружеского подзатыльника и чуть не перевернул миску с черешней.
– Береги руки, – сказала жена.
– В моем деле, – улыбнулся Давор, – голова важнее, чем руки.
Когда он улыбался, Санда на время теряла чувство реальности. У него была самая лучшая улыбка на Земле. Стоило ему улыбнуться – и двадцатитысячная толпа взрывалась аплодисментами. Вот так. Можно было и не играть.
Двадцать лет назад Давор зашел в ее салон и улыбнулся. Он вообще-то хотел купить индийскую настольную лампу, но нашел себе жену.
Санда тогда возилась с папирусными календарями – они шуршащими коричневыми лентами стекали со стола и никак не хотели скручиваться в рулоны. Ни в какую! Она оглянулась на звук китайского колокольчика и увидела кого-то, немного похожего на Ринго Старра – с длинными волнистыми волосами, в вельветовом пиджаке и, конечно, в клешеных «ливайсах». «Ливайсы» Санда за сто метров определяла на глаз. Сама такая. В общем, посетитель улыбнулся, а она, вдруг поскользнувшись на проклятой папирусной ленте, в поисках опоры зацепила рукой картонный ящик с ямайскими маракасами. И в тот же момент оказалась в крепких объятиях мужчины, который, пока маракасы с грохотом и звоном низвергались с верхней полки стеллажа, сквозь упавшие на глаза волосы внимательно разглядывал Санду. И улыбался. Он улыбался, а у нее слезы наворачивались на глаза. И после так было всегда – она готова была заплакать от его улыбки. Была во всем этом какая-то малообъяснимая чертовщина.
С тех пор Давор не постарел совершенно, только вьющиеся и черные когда-то волосы стали почти все пепельными. Соль с перцем. «Старость», – говорит он. Смешной. Никто из его ровесников не выглядит так в пятьдесят шесть.
И еще одна его особенность. Давор поднимает руку над головой, и тридцатитысячная толпа взрывается аплодисментами. Можно и не играть. В какой-то статье Санда прочла, что он – экстравагантная реинкарнация Моцарта. Король симфонизма. Гений.
Сейчас она сидела на крыльце и смотрела, как славянская реинкарнация Моцарта в крайне растрепанном виде бродит босиком по двору, гладит ствол сливы и пытается попасть в кошку черешневой косточкой. В соседскую кошку. Безуспешно пытается. Кошка спасается от него, отчаянно карабкаясь на сливу, и он довольно хохочет.
Санда ушла в дом, и Давор проводил ее взглядом. Завтра он уедет, а она останется. И больная слива останется. А Иренка с Наташей, слишком самостоятельные для своих пятнадцати лет – дочки уже вовсю подвергают сомнению суровые родительские установки. Наташа вчера сказала что-то вроде того, что «старые хиппи с возрастом становятся святее Папы Римского», и это якобы страшно ее раздражает. Санда останется разбираться с их общими домашними проблемами, а он уедет в длинное мировое турне вместе со своим раздолбайским цыганским табором. Шутки шутками, а тридцать человек его коллектива – это вам не пятеро музыкантов какой-нибудь рок-команды. Но они любят его, и ему с ними легко. Он сужает глаза, и наступает полная тишина. Без проблем. Сначала они поедут в страну, чьи нежные перламутровые сумерки и розовые облака однажды уже тронули его душу. В страну, в которой и близко нет невыносимо фригидного европейского изящества, – он уже проехал ее в прошлый раз на машине с севера на юг и не забыл мощную эротическую энергетику открывшегося ему видеоряда. Там царят темперамент, небрежно завуалированный гедонизм и разгильдяйская непрактичность. Смешная и милая, такая понятная страна. Сербия тоже была смешной и милой – до войны.