Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понятно.
— Тебе не нравится?
— Нет, нравится, действительно нравится. Я думаю, что ты ужасно умный.
— Нет, не думаешь, ты считаешь, что это никуда не годится.
— О, Дик, как ты можешь так говорить?
— Я знаю.
— Честное слово, это чудесно. Не знаю, как это у тебя так все выходит.
— О, ну…
— Обещай мне, Дик, ты не станешь думать, что мне не нравится?
— Но, судя по тому, что ты говорила…
— Я в восторге, просто в восторге. Ты мне веришь, не правда ли?
— Полагаю, что да.
— Подойди сюда и дай мне тебя поцеловать. У тебя такой сердитый вид, волосы взъерошены — совсем как мальчишка.
— Ты надо мной смеешься.
— Нет. Просто когда у тебя такой вид, я не могу не улыбнуться, я так тебя люблю!
— Наверное, я совсем бездарный.
— Нет, мой ангел, ты самый замечательный писатель, какой когда-либо существовал.
— Это наглая ложь.
— Не сердись, любимый. Это в самом деле прекрасная, прекрасная пьеса.
— Правда?
— Да.
Я подошел и, опустившись на пол, положил ей голову на колени. Быть с Хестой — это лучше, чем проклятая писанина. Она наклонилась и дотронулась до моей шеи губами.
— Продолжай, — попросил я.
— Ты должен идти и работать, Дик.
— Я больше не хочу работать.
В июле жара была невыносимой. Если зимой в этих комнатах тебя пронизывал холод, то теперь было нестерпимо жарко и душно. Казалось, тут совсем нет воздуха. Мы подтаскивали матрасы к окну и пытались спать на полу. Хеста смачивала водой простыню и вешала ее на окно. Мы пробовали по очереди обмахивать друг друга веером, но это было так смешно, что мы заходились от смеха, а потом становилось еще жарче, потому что Хеста была такая красивая, что я начинал к ней приставать. Дни были просто ужасные. Я пытался писать, обвязав голову мокрым полотенцем, но ручка выскальзывала из пальцев, скользких от пота. Работа не шла, было очень трудно шевелить мозгами. В здании напротив рабочие что-то делали: они воздвигли леса, а потом начали стучать часов с шести утра, и так целый день. У них были длинные листы железа, которые обрушивались друг на друга, и болты, которые нужно было вгонять. А еще один парень каждые несколько минут опорожнял тачку, полную камней, и весь этот шум смешивался со скрежетом лопаты. Это был сущий ад.
Хеста закрывала ставни от шума и жары, и у нас было темно. На ней был только легкий халатик. Завидев ее, рабочие свистели и что-то ей кричали. Жара мучила ее даже больше, чем меня, хотя ей нечего было делать. Она очень похудела и была бледная. Большую часть времени она обычно лежала на кровати и читала. Я полагал, что все это ей не на пользу. Жара была не на пользу и второму акту моей пьесы. Оторвавшись от книги, Хеста спрашивала: «Как дела? Ты не устал?» Я отвечал раздраженным тоном, потому что дела шли неважно и я едва ли написал и пять строчек. Да и зачем вообще спрашивать? Меня начинало удручать это бесплодное сидение за столом изо дня в день — мозги затуманены и похожи на ватное одеяло, тело неизвестно почему устало, мышцы дряблые без прогулок на свежем воздухе. Мне пришло в голову, что в прошлом году в это время я ехал верхом по горам Норвегии вместе с Джейком.
И меня охватило какое-то странное, непреодолимое желание все бросить — и пьесу, и Париж, и Хесту — и уплыть одному на корабле, и чтобы ветер в лицо. Палуба под ногами, запах моря, и только мужские голоса у меня в ушах. А потом — какой-то неведомый мне порт, новые лица, незнакомые слова на чужом языке, тень на углу улицы, а вдали, за городом, — деревья, машущие ветвями на склоне горы, и тропинка в горах.
— Что с тобой, Дик? — спросила Хеста.
— Ничего, дорогая, — ответил я, не отрывая взгляда от окна и покусывая кончик ручки, а мечта ускользнула от меня, растаяв, как маленькое белое облачко на небе.
— У тебя такой унылый вид, милый, — сказала Хеста, — и ты ужасно грустный.
— О, все в порядке, это от жары, — успокоил я ее.
Но где-то там был корабль, покидающий гавань, серый барк, который тянул буксир, и когда он отошел от суши, паруса медленно наполнились ветром. Какой-то человек глянул с огромной высоты вниз, на палубу, и ветер трепал его волосы, а руки были в мозолях от канатов. И он увидел, как уплывает берег, размытый и туманный, а внизу — зеленое море, и от носа барка убегают волны, пенясь и закручиваясь; а он свободен и один.
Где-то в горах были высокие деревья, и солнце садилось за пурпурный кряж, отбрасывая розовый отпечаток пальца на девственный снег; водопады обрушивались в долины, и не было ни солнца, ни жары — только неподвижный чистый воздух и белый свет.
— Может быть, тебе пошло бы на пользу, если бы мы уехали в Барбизон, — предложила Хеста. — Мы могли бы остановиться в одном из тех маленьких отелей.
Ее голос снова вернул меня к настоящему, и я увидел деревню Барбизон: единственная улица с домами художников по обе стороны, железнодорожные пути, грохочущие автобусы дальнего следования, которые с шумом подкатывали каждый день во время ленча, выпуская толпу туристов.
— Да, — ответил я, — почему бы нам не поехать в Барбизон? Это место не хуже любого другого.
— Кажется, тебе там очень нравилось два месяца тому назад.
— Да, — согласился я.
Итак, в первую неделю августа мы отправились в Барбизон.
В течение нескольких следующих недель я, кажется, израсходовал всю энергию, копившуюся во мне так долго. Я совершал очень долгие прогулки, проходя множество миль. Наверное, я исследовал практически каждый дюйм в лесу. Сначала Хеста ходила вместе со мной, но она быстро уставала, и ей было за мной не угнаться. Я всегда оказывался далеко впереди, а потом мне приходилось ее ждать, глядя на эту маленькую фигурку вдали, с трудом пробиравшуюся через папоротники и камни. Наконец она догоняла меня, в порванном платье, с расцарапанными ногами.
«Можно мне немножко посидеть, как ты думаешь? — спрашивала она, задыхаясь, и заправляла растрепавшиеся волосы за уши. — Мне бы так хотелось передохнуть, всего минутку — а ты иди дальше, не обращай на меня внимания».
Я чувствовал себя свиньей оттого, что таскаю ее в такие дальние экспедиции, но она заявляла, что ни капельки не устала — просто не привыкла к моему шагу.
Потом, после нескольких таких прогулок, она сказала, что портит мне все удовольствие, и попросила, чтобы я ходил один. А она замечательно проведет время в саду барбизонского отеля: там тихо и спокойно, у нее полно книг, к тому же есть рояль в комнате, которой никто не пользуется.
Я сказал, что мне не по душе такое решение, но вскоре обнаружил, что все к лучшему: теперь я мог преодолевать огромные расстояния, не мучаясь угрызениями совести оттого, что она с трудом тащится далеко позади. Приятно было воображать, как она спокойно сидит в саду отеля или грезит над своим роялем, и возвращаться к ней по вечерам. То, что мы меньше виделись теперь в течение дня, казалось, обострило мои чувства к ней в те минуты, когда мы бывали вместе. Как ни странно, мне вдруг понравилось быть одному. Для меня это было просто открытием: ведь никогда прежде мне не нравилось пребывать в одиночестве. В прошлом году, в горах, я бы не смог и минуты провести наедине с собой, я был бы потерянным и беспомощным без Джейка. Мысль о толпе людей приводила меня в сильное волнение, даже если я совсем не знал этих людей. Голоса, смех, бурное течение жизни, непрерывная смена событий, звуки, движение, мужчины и женщины. Сейчас мне казалось, что я не впитал глубины тех дней, проведенных в горах с Джейком, — словно я все время созерцал только внешнюю красоту, не замечая внутреннего покоя и прелести всего увиденного там. Я все время пребывал в возбужденном состоянии и рвался дальше, в другое место. Если бы я попал туда теперь, то больше не испытывал бы волнения, я бы подолгу задерживался в тени какого-нибудь дерева, и меня не манила бы извилистая тропинка, уводившая в гору. И я черпал бы удовольствие в самом ощущении полного одиночества.