Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 17
Сивый мало не птицей перемахнул мост, едва не намётом влетел в Сторожище, и лишь в пределах городских стен спешился. Тенька шумно дышал и ругался, совсем сдурел, что ли?
— Стюжень слёг, — сообщили сторожевые у ворот.
— Где он?
— В старом святилище. Не схотел в городе, опасно, мол.
— Ты уж потерпи, — влетел в седло, развернул Теньку и припустил во всю лошадиную мочь, только грива по ветру и разлетелась.
Скорее молнии пролетел мост, тёмной стрелой расчертил памятное поле битвы, с которого не смогло уйти войско оттниров, и на котором несколько лет потом росли травы в пояс человека — травы! на камнях! — размётывая буруны гальки из-под копыт, летел по берегу до приметного мыска, свернул в лес и спрыгнул наземь. Дальше пешком.
У огня стоят сосновые ложницы, на одной на ворохе веток лежит Стюжень, бледный, ровно при смерти, лицо изъедено болячками, огромная язвища щеку проела — зубы видно. Старика заливает пот и немилосердно трясёт. Глаза прикрыты, губами шевелит слабо-слабо, говорит что-то, только не понять, что. На второй ложнице почему-то лежит… Урач. Чуть поодаль стоят Отвада, Моряй, Перегуж.
— Наконец-то! — Отвада сгрёб Сивого в охапку, крепко прижал к себе, потрепал за вихор. — Тебя ждёт, только потому и держится.
— Говорит что? — Безрод кивнул на ворожца, нахмурился.
— Только Урач знает. Никого больше не подпускает… не подпускал, — Моряй поправился, ожесточённо сплюнул, обнял Безрода. — Говорит, мол, они старые, а на нас княжество и люди.
— Урач, тоже болен, — Перегуж по-отечески заключил в объятия бывшего воеводу застенков. — Ходит еще, говорит, но язвы уже пошли по лицу. Недолго обоим осталось.
— Где заразу поймал?
— Сам заразился, — Отвада покачал головой.
— Сам?
Стоишь как тупица и видишь то, что не привиделось бы и в самом жутком сне. Даже язык отказывается это произнести, глаза не хотят видеть — слезами отгораживаются. Стюжень умирает. У-ми-ра-ет. Вроде и стар уже, и случиться это могло даже год назад, но седобородый исполин сделался чем-то вроде позвоночника: всегда при тебе, ровный, прямой, и спина не гнется даже тогда, когда и сил-то не осталось.
— Сколько ворожцов тут было, не смогли подобраться к болячке. Ну… наш и решил через поганую воду найти гада. По заклятию следа.
— Нашёл?
— Почти, — Отвада крутил в руках толстый сук, крутил да и сломал в сердцах. — В шаге остановился. Говорит, вот-вот за руку схвачу, да сил не хватает глубоко во тьму нырнуть.
Сивый усмехнулся, подошёл к ложу, какое-то время стоял над стариком, потом вдруг наклонился и поцеловал в самый лоб.
— Назад!
— С ума сошёл?
— Ты что сделал?
Безрод повернулся. Горчит Стюженев пот, ровно молочая наелся. Жуткая штука мор.
— Ты что сделал? — Отвада ярился так, что едва бороду на себе не рвал, Перегуж кусал губу, Моряй просто замер на вдохе, глаза круглые — рот раззявлен. Все трое на месте ёрзали, да подойти не решались, друг друга за руки хватали, сдерживали.
— День, — Сивый ухмыльнулся, кивнул. — Дай один день.
Отвада шумно выдохнул, закрыв глаза, обреченно закачал головой. Присел на повалку.
— У тебя дети.
— У тебя тоже.
— Зачем?
— Что-то жуткое творится. Князья вот-вот совет созовут — потребуют у тебя мою голову.
— Знаю. Ну и что?
— И ты дашь.
— Нет!
— Да. Всем не объяснишь, что Сивый добрый малый.
— И ты решил сдохнуть в муках?
— Сам знаешь, просто напомню: княжество раскачивают. Ездят по селам и мутят воду, мол, князь душегуба от суда прячет. Князь плохой.
Перегуж и Моряй переглянулись. Действительно воду мутят. Хоть прямо думай, хоть иносказательно. Плохо дело. Бояре подсуетились, как пить дать!
— Для того ты на плёсе собственной шкурой мечи тупил, чтобы тут в лихорадке сдохнуть? Для того с застенками в леса выбрался, чтобы виноватым сгинуть?
Сивый пожал плечами, может и для того. Усмехнулся. Своих вот нашёл. Тоже немало. Деда увидел, дядьку, братьев двоюродных, согрелся маленько. Мальчишек в жизнь по собственным следам отправил, Верна проводит, сколько сможет, приглядит. Многого ей не сказал, иной раз язык узлом сворачивается, как начнёшь выдыхать «лю…», так и замыкает горло — ну там волос ей поправишь молча, шейку погладишь. Не то, конечно, но не дура, понимает. Когда-нибудь все уйдут в иной мир, но вот честное слово, однажды на пиру у Ратника воссядет некоторый ухарь, и будет он смеяться так лучезарно и ослепительно, что вся дружина раскатится по скамьям, по полу разваляется, держась за животы. И не помешают ему рубцы по лицу, пусть и тянут, ровно смола на лице застыла. И плевать, что битва со вселенским злом впереди — только веселее станут парни.
— Может, всё-таки мой сын? — Отвада с тоской глядел исподлобья. — А что, такой же упрямый и такой же болван! Когда походами на полдень ходил, Серебрянка вполне себе могла родить, вот какое дело. Ну, понимаешь, я с ней…
— Могла… не могла… То дело не одной только Серебрянки… да и выяснили всё уже, — Стюжень пришёл в себя, дал голос. Узнаваемый и ясный, только послабее. И зубы стучат. — Пить хочу, да Урача будить совестно — всю ночь сторожил.
Сивый усмехнулся, зачерпнул из ведра у ложа, приподнял голову старика, и мало не насильно сунул ковш к губам. Стюжень и заревел бы: «Не подходи, бестолочь!», да сил не осталось, только и мотал слабо головой, пытался отстраниться. Напился, отдышался, долго с безнадёгой смотрел на Безрода и намочил глаза.
— Каким был дураком, таким и остался.
— Думаешь, поздно меняться?
— У него дети подрастают, он меняться собрался!
Сивый усмехнулся. И сам это подозревал, теперь же наверняка узнал. Утёр старику слёзы, повернулся к Отваде.
— Дай один день. Что будет, то будет.
Князь кивнул, пальцем показал на стариков, дескать, на тебе они теперь, за плечи увлек Моряя и Перегужа за собой, обернулся, показал кулак, мол, держитесь тут.
— Злая ворожба сама по себе… не приходит. Никто не ворожит от нечего делать… но если роятся в голове чёрные мыслишки… в их тени и ворожба подрастает, — дыхания старику не хватало, он часто обрывался, глотал воздуху и лишь тогда продолжал. — Нутром чуяли… не просто кто-то зубами щёлкает… накат идёт… на всех… на старых, на малых… на князя, на пахарей…
Сивый слушал молча. Одно к одному, зернышко к зёрнышку, пакость к пакости, но если судьбой тебе назначен урожайный год на злосчастья и беды, кровавые мозоли заработаешь, собирая урожай. Как встанет в полдень чёрное солнце, да как полезут молочай, дурман-трава и полынь, знай себе гни спину, жни свое. Только никто не может сказать, почему одному на радости везёт — что ни год, то урожайный — ряха от улыбки трескается, а второй — просто князь горестей и несчастий. Собирал бы свои беды в амбар, будто зерно, встал бы тот амбарище справа налево, сколько хватит глаз, высокий, чёрное солнце закрыл бы. И где бы найти дурака, который взялся бы спорить, что тот накат, о котором говорит Стюжень, некоего воеводу с рубцами на лице обойдёт да минует. Где его взять?
— Почему я?
Старик закашлялся, через струп на щеке кровавая слюна полезла, в бороде застряла. Безрод осторожно утёр.
— Высокий ты, издалека видать… пальцем показывать удобно.
— Моложе был, казалось, найду себя, своё место, всё изменится. Судьба подобреет, пригладит колючки, сменит гнев на милость.
— И что? — старик еле улыбнулся.
— Верна подобрела, — Сивый усмехнулся. — Эта — ни в какую.
— Да уж, подобрела, — Стюжень подмигнул, показал два пальца, и оба рассмеялись, один — едва-едва, через муку и кровавые слюни, второй — криво, на правую сторону.
— За людьми можно проследить… кто кричит «князь плохой»… кто с чужими снюхался… кто меч точит… но если кто-то умный ворожит… да велит остальным сидеть молча… ждать знака… тяжело искать предателей.
—