Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах ты, болезный мой! — поросятница положила избитому мальчишке на место ушиба шмат холодного мяса — кузнец из ледника пожертвовал. — Куда ж ты полез! Не по силам они тебе.
— Безрод не душегуб, — паренёк еле заметно улыбнулся, тут же сморщился от боли, — ты бы знала, как наши духом воспряли, когда он оттниров на плёсе рубил, одного за другим. И самого ангенна их уложил. А однажды…
Дух перевёл, отдышался.
— На приступ оттниры пошли, а я дурак побежал нашим помогать на стену… и тут слышу — свистит. Кто-то сдёрнул меня с места, и аккурат туда, где я стоял, шальная стрела воткнулась. Я обомлел, смотрю во все глаза, а вой с рубцами по всему лицу отпускает меня наземь и головой качает. И всё молча. Гляжу — голова сивая, по рубахе мокрое течет, а рубаха… сама алая, порезана… шов на шве. Он мне только головой мотнул, мол, брысь отсюда.
— Ох, что-то не верится, что ты домой убежал.
— Конечно, нет! Я же не трус. А он не душегуб!
— Мы тогда тоже в городе укрылись. И поединки я видел со стен, — углекоп мрачно кивнул, — и самого видел там, на Озорнице. Мельком. Вот не поверишь — иногда казалось, что не человек он. От костра тепло во все стороны идёт, от этого… холодок и спокойствие. А холодка там столько — хватит всех выморозить, а спокойствия там — хоть лопатой отгребай, гляди сам не упокойся. Уж не знаю, что должно случиться, чтобы его сломали, во зло повернули. Хотя глупости говорю — если сломали, нет уже человека, мёртв.
Рукой махнул. Пустая болтовня. Не Сивый это.
— Там… — в кузницу ворвался гончар, — в доме старейшины! Такое…
Во дворе Чубана уже сгрудилась толпа, но переступить порог дома старейшины людям мешал колун, всаженный в косяк. Снизу всажен, створ двери расчертил наискось, длинное топорище вверх торчит, справа налево, снизу вверх, на топорище надета боевая рукавица, на запястье выжжен княжий знак — медвежья лапа с когтями, и ладно бы только это.
— Вон, туда гляди, народ, — испуганно показал пальцем Кисляй — прохвост первым оказался на горяченьком, — видишь? Да не туда… смотри на палец!
Углекоп деловито растолкал земляков — ну-ка в сторону сдай, правдолюбы, бойцы за справедливость, мать вашу. Да рты позакрывайте, ум вытечет, хотя… кажется, уже. Встал за Кисляем, глазами снизал на одну черту палец торгована и рукавицу, какое-то время смотрел, потом растерянно поискал глазами поросятницу.
— Да что там такое?
Колун. Заглублен основательно, ровно сверху, двумя руками с размаху опускали, а не снизу всаживали. Рукавица надета на топорище. В избе на стене висит верёвка. И пляшет! Верёвка пляшет, ровно бёдрами коловоротит, совсем как бабы на полудне: как-то раз городок видел такое — проезжал тут богатый купец, вёз такую чаровницу. Верёвка волнуется, ровно змея бокоходит… а всё оттого, что рукавица марево источает, будто раскалена. Углекоп осторожно потрогал — холодная, даже ледяная, инеёк на ней лежит. Откуда? А воздух будто от жары плавится, кипит, булькает, струится, поднимается вверх, ровно прозрачный, бестелесный дым. Углекоп и поросятница многозначительно переглянулись. Как он спрашивал: «Где старейшина живёт?» Кажется, так?
Углекоп бочком-бочком, не коснуться бы рукавицы, протиснулся внутрь — толпа дышать забыла — сейчас рукавица пальцами ка-а-а-к щёлкнет, да ка-а-а-ак испепелит его в громах и молниях. А нет, вроде обошлось. Уже там, внутри бросил взгляд по сторонам и, раскрыв рот, замер. Кивнул торговке, иди сюда. Та вдохнула, как смогла, живот втянула — Кисляй аж глазами прикипел: ого, вот это титьки под рубахой — еле протиснулась меж топорищем и косяком. И тоже замерла. Чубан сидит на скамье, ноги ходуном ходят, руки на коленях трясутся, сам — то ли плачет, то ли всхлипывает, а во рту мешок с золотом торчит. Зубами бедолага лязгает, дрожь унять не может, прогрыз ткань, золото наземь ссыпалось. Рубли по всему полу раскатились, сам глядит в никуда, а щёки мелко-мелко пляшут. На мошне та же изморозь, на бороде и ряхе старейшины пятнеют инеистые следы пальцев, ровно кто-то одной рукой морду эту наглую ухватил, второй — мешок с золотом в зубы сунул. И портки мокрые. Напрудил, будто целый день терпел, вон золото в луже островками желтеет. И не видит ничего, смотрит перед собой, будто слушает кого-то, да кивает испуганно и даже не испуганно — чисто на ту сторону заглянул, да уж так заглянул, до сих пор обратно не вернулся. В гости сходил, да хозяева не отпускают.
— Эй, Чубан, ты меня слышишь?
Молчит, всхлипывает, глядит перед собой. Углекоп встал перед старейшиной, слегка пригнул голову, поймал взгляд Чубана, кивнул.
— Здесь он стоял.
— Кто?
— Кто надо, тот и стоял, — весело подмигнул Кисляю, что заглядывал от двери, да войти не решался. — Гляди, Кисляйка, запоминай.
— Что?
— До чего золото доводит. Сожрать хочешь, а не получается, давишься, а оно наружу лезет.
— Чубановы сыновья приедут, не обрадуются. Как бы нам не досталось.
— У Чубана лишь один добрый сын, и тот, видать, от соседа, — буркнула поросятница. — Золото на меч променял.
— Всё, расходись, народ! — углекоп вышел на крыльцо. — Дел невпроворот, а всё дурью маетесь.
— Да какие к Злобогу дела, когда кругом такое творится! — возопила тощая сплетница. — Не сегодня — завтра костлявая пожалует!
— А ты не много на себя взял, чернявый? — купчик с козлиной бородой, погрозил пальцем.
Углекоп решительно сошел со ступеней, подошёл к козлобородому, за шиворот подтащил к крыльцу.
— Глаза разуй! Рукавицу видишь? Княжий знак видишь? А как всё это прочитать, знаешь? — описал рукой круг: толпу, себя, дом Чубана.
— Как? — затрясся купчик, елозя в собственной рубахе, да разве из этой хватки выскользнешь?
Кисляй, стоявший рядом, мало с крыльца не сверзился через перила, так назад пятился: его, его, дурака козлобородого за шкирку таскай, так ему. А меня не трожь.
— Не продавайся, не продавайся, не продавайся! — углекоп трижды едва не носом сунул худосочного болтуна прямо в рукавицу, тот упирался, корячился изо всех сил, отворачивался, ровно в настоящее пламя тащат. — Служи честно, блюди порядок, чужих не слушай!
Чужих не слушай, а по сторонам гляди — там интересного много. Вот по улице, мимо дома старейшины кони идут, мерно топочут, никуда не спешат. Углекоп рот раскрыл, дышать забыл, отпустил козлобородого, и тот мало не упал. Три конька бредут друг за другом, ровно бусины на нитке, второй привязан упряжью к седельной луке первого, третий — второго. Никуда не торопятся, не кони, а птицы вольные, да и некому подгонять. Тот, кто мог подгонять, в седле сидит и молчит. Рукой не шелохнет, ногой не дёрнет, голова безвольно мотается по груди в бой шагов. Толпа выплеснулась за ворота Чубанова двора, люди остановили коней и долго, потрясённо молчали. Давешние трое. Вестоносцы. Привязаны. Рыжего точно в огромных жерновах мяли, половина шкуры на лице вместе с бородой стёсана, мало клочьями не болтается — волоком его по земле тащили, что ли? У второго трещина обнаружилась прямо поперёк груди в палец глубиной, даже торцы костей видны, разрублен вместе с доспехом и рёбрами. Седло кровищей залито, конь волны по шкуре запускает, мух гоняет. Третий… в глотке нож торчит, правая рука… сломана в локте, вывернута против естества, аж рукав перекручен, пальцы за ремень сунуты… на пояснице.
— Тьфу, даже смотреть больно! — поросятница осенилась обережным знамением, покачала головой. — Этот руку тебе ломал?
— Он.
И, украдкой оглянувшись, на себе молча показал, дескать, лицо замотано. Поросятница кивнула, да, похоже, он.