Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Галя, есть вещи поважней, к сожалению. Завтра в Польше будет объявлено военное положение.
Она испуганно вскинула глаза на них обоих:
– Война?
Отец досадливо поморщился:
– Пока нет. Пока – просто военное положение. А там видно будет. Но к вам это не относится. Поезжайте в ресторан без меня и вообще – проведите хорошо этот вечер. Я вам позвоню… – И ушел, сутулясь больше обычного.
Галина замерла. Она смотрела, как Юрышев обошел машину, левой рукой открыл дверцу и молча сел рядом с ней на широкое переднее сиденье. Несколько секунд они сидели молча, не глядя друг на друга. У Галины не было сил повернуться к мужу и посмотреть ему в глаза. Наконец она сказала первое, что пришло в голову:
– Ты… ты решил бороду отпускать?
Он уклончиво пожал плечами.
– Куда поедем, Сережа?
– Кхм! – кашлянул он. И сказал хрипло: – Я… я хотел бы поехать на могилу сына.
У нее рухнуло сердце. Значит, он все вспомнил, все! Покорно положив руку на рычаг переключения скоростей, она включила первую скорость, отпустила левой ногой сцепление и медленно стронула машину. До Новодевичьего кладбища, где была могила сына, было не больше десяти минут езды.
«Человеческими условиями» называлась колония № 821-ОР для несовершеннолетних преступников, расположенная в бывшем монастыре в двадцати километрах от Москвы, на берегу озера Глубокое. Каменная древняя монастырская ограда была надстроена тремя рядами колючей проволоки и шестью вышками с часовыми. В бывшей церкви, уже давно лишенной креста и золоченого купола – вместо него была буро-коричневая кирпичная надстройка и черепичная, заваленная снегом крыша, – располагался цех по пошиву солдатских полушубков и рукавиц. А место алтаря занимал грязный киноэкран – раз в неделю обитателям колонии показывали здесь старые и воспитательные фильмы. В задних комнатах и в кирпичной пристройке были учебные классы, столовая и кабинет начальника лагеря полковника Емельяновой. Небольшое прицерковное кладбище было, конечно, давно разорено, а на каменных надгробных плитах намалевана несмываемой масляной краской всякая похабель – в основном мужские половые органы и надписи типа: «Все отдам за большой и горячий член!» Вообще таких надписей в колонии видимо-невидимо – в туалетах, в бывших монастырских кельях, где жили по восемьдесят заключенных девчонок возраста от 14 до 18 лет, в коридорах, на стенах рядом с кумачовыми транспарантами и плакатами «Ударный труд и отличная учеба – путь к свободе», «Береги честь смолоду», «Честным трудом вернем доверие Родины» и так далее. Под этими призывами и прямо на них регулярно появлялись грязные матерные частушки и похабные рисунки. Лагерное начальство вело неустанную охоту за анонимными художницами, но художеством этим занимались, по-видимому, все, и особенно доставалось призыву «Береги честь смолоду». Чего только не писали и не рисовали под этим призывом! За две недели пребывания в этом лагере Вирджиния по этим надписям, оснащенным соответствующими рисунками, освоила весь русский мат.
Она была здесь действительно на особом положении: заключенная учительница английского языка. Остальные учителя и учительницы лагерной школы – шесть человек – приезжали в лагерь из Москвы электричкой к трем часам дня, и с трех до семи несовершеннолетние заключенные преступницы – бывшие воровки, проститутки, алкоголички и хулиганки – занимались русским языком и литературой, арифметикой, географией и историей. Других предметов не было, поскольку трудно было найти учителей для такой школы. Хотя бы потому, что «занятия» – малоподходящее слово для описания этих уроков. После шестичасового рабочего дня – с семи утра до часу дня, обеда – с часу до двух и получасовой прогулки по монастырскому двору всех учениц неумолимо тянуло в сон. Худые, недоразвитые, истеричные, злые, одетые в однообразную серую фланелевую форму и тяжелые кирзовые ботинки-бутсы, которые иначе как «говнодавами» никто здесь не называл, плохо вымытые (баня полагалась только раз в десять дней), они оживлялись на уроках лишь во время скандалов и ссор. Впрочем, ссоры вспыхивали постоянно – из-за ерунды, мелочей, и тут же превращались в грязную перебранку, усыпанную чудовищным матом. Усмирять их удавалось только начальнице лагеря Емельяновой – у нее тяжелый мужской кулак, и она пользовалась им чаще, чем отправкой провинившихся в карцер.
В семь часов вечера вольные гражданские учителя бежали из лагеря на электричку, словно из ада. А Вирджиния оставалась. У нее была своя камера – крохотная келья с узким зарешеченным окном. В первую ночь, когда привезли ее сюда с правительственной дачи и поселили в этой келье, Вирджиния почувствовала себя счастливой – не нары, а железная койка с ватным матрацем и подушкой, тумбочка, умывальник и никакого тюремного засова на двери – двери всех келий выходили в коридор, где днем и ночью дежурили воспитательницы – грубые, мужеподобные бабы в милицейской форме. Наутро начальница колонии полковник Емельянова объявила ей распорядок ее жизни: с утра, с семи до часу, Вирджиния должна работать вмеcте с заключенными колонии, набивать ватой телогрейки, а после обеда – с трех до семи – преподавать заключенным английский язык. Вирджиния изумилась – какая из нее учительница, она же по-русски едва-едва понимает, как она может объяснить ученикам значения слов, грамматику? «Это меня не касается, – ответила Емельянова. – Я получила приказ». И она отвела Вирджинию в цех, где трещали, как пулеметы, швейные машинки и сухая ватная пыль стояла в воздухе. Эта пыль забивала уши, ноздри, горло, слезила глаза. Вирджинию поставили на самую грязную работу – вытаскивать утрамбованную вату из мешков, разматывать рулон этой ваты на широком деревянном столе и, наложив на этот рулон картонную выкройку, большими ножницами вырезать спинку ватника и рукава. Через час от этой работы на руке были волдыри от ножниц, глаза слезились от ватной пыли. А после обеда (гороховый суп, черный липкий хлеб, овсяная каша и жидкий чай) Емельянова привела Вирджинию в класс, где сидели сорок пять девчонок, и объявила им, что теперь они, кроме других предметов, будут изучать английский язык – как и положено в нормальных школах. А чтобы Вирджиния, не дай Бог, не занималась тут капиталистической пропагандой, Емельянова сама сидела на ее уроках или присылала вместо себя одну из надзирательниц. Как ни странно, уроки у Вирджинии проходили замечательно – то ли потому, что присутствие Емельяновой или другой надсмотрщицы удерживало заключенных от хулиганства, то ли потому, что тут была особая солидарность – учительница ведь тоже сидит вмеcте с ними в тюрьме, то ли потому, что Вирджиния – американка, существо с другой, загадочной планеты, а скорей всего это вмеcте подействовало на девчонок-заключенных завораживающе. Особенно когда Вирджиния отложила в сторону русский учебник английского языка для 5-го класса и сказала, что будет учить их детским английским песням. «Не детским! – закричали девчонки. – О любви!» Емельянова нахмурилась. Но в песнях о любви не было никакой капиталистической пропаганды, и уже через десять минут весь класс с наслаждением пел вслед за Вирджинией песню из «Вестсайдской истории». Так она сделалась популярной в этой колонии – ради английских и американских песен самые заядлые хулиганки готовы были хором повторять за Вирджинией неправильные английские глаголы. А в цехе они даже подарили ей тонкую шерстяную перчатку, чтобы ножницы не натирали на пальцах волдыри и мозоли.