Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помолчали оба: Макей – шагая из угла в угол, Николай – слушая, как половицы под ногами у Макея поскрипывают; после он, Николай, и говорит:
– А почему тогда спросил про перевязку?
Будто ждал Макей вопроса этого – отвечает на него тут же:
– А тряпка брошена… в тазу вон. И руки, пока не помыл, были липкие… Варенье ж мы с тобой не ели?
Засмеялся Николай и говорит:
– Ты же сироп для пчёл, ходил, варил… что-то готовил там, по крайней мере.
– Вон оно чё, – говорит Макей, – и сироп ещё варил… Варить-то варил, припоминаю вроде… точно… ну а пчёл-то накормил?
– А вот этого уж я не знаю, – говорит Николай, еле сдерживая смех.
– Если сироп варил, значит, и пчёл накормил, – рассуждает Макей. Подступил опять к кровати и спрашивает у Николая, лицо своё вперёд подав для обозрения: – Чистый?.. Помылся-то. А то размазал, может, только.
– Чистый, – отвечает Николай.
– Да ты ведь даже и не посмотрел, – говорит Макей.
– А куда тебе?.. Сойдёт. Боюсь смеяться, вот и не смотрю, – говорит Николай. – Да чистый, чистый, успокойся.
– Так-то оно так – некуда, но не ходить же с грязной рожей… Оно и самому, без никого, неприятно.
– В тумбочке зеркало есть – посмотристь.
– Да нет уж, ладно… так не по себе, ещё и рожу свою видеть…
Побродил по избушке Макей неприкаянно, на подоконник сел, попялился в окно бездумно, как в стену, а после так: о небритый подбородок почесал ладонь громко и говорит: – Над этажеркой!.. вспомнил… над этажеркой ржали мы, – глянул на ту и говорит: – Мебель как мебель, и чё накатило? – и, покинув подоконник: – Ну, Николай, а может, опохмелимся?.. А то тревожно как-то, а?.. Душа, как лист осиновый, трепещет… Хоть иди на Таху и топись. Так я, конечно… но вообще-то…
– Да я не знаю, – на потолок глядя, говорит Николай. Сказал так и, чуть помедлив, добавляет: – Мне, пожалуй-то, и хватит.
– Ага, правда, – говорит Макей. И говорит: – Лежать и мучиться-то лучше?
– Да я не очень как-то… не страдаю, – говорит Николай.
– Да уж, конечно, так я и поверил. Мне-то рассказывать не надо… хоть и, смотрю – как огурец вон, – говорит Макей. Сказал так и тут же: – А где Сосницкая теперь, ты знаешь?
– Где-то в Москве, – говорит Николай. – А что она тебе далась?
– Да не далась, – говорит Макей. – И шут бы с ней, с Сосницкой этой. И век бы больше не встречал… Пожалуй, и не встречу – в Москве мне не бывать, если насильно кто не увезёт… Просто, как где ленту, бант увижу, о выпивке ли разговор когда заходит, так почему-то тут и вспоминается… пойми вот… Противней бабы в жизни мне не попадалось. Хоть и красивая, ничё не скажешь… Ну, так и чё, маленько не поправимся?.. Я зачерпну?
– Немного только.
3
– Ты это брось, не к этому я!
– А к чему?
– Так ты послушай!.. Я говорю, а ты перебиваешь… Слова же не даёшь сказать!
– Ну? Я молчу.
– Вот и молчи.
– Молчу, молчу.
– Был с нами паренёк один… Хакас.
– Хакас?
– Ну да… да нет же, не-е-ет… только по прозвищу… из Абакана. Хакас – какой он там хакас… такой же, как и мы с тобой… или… ну мы-то – русские, а он – хохол… хохол, наверное… Володя Кравченко. Но и не к этому, ты обожди…
– Я жду.
– Опять ты…
– Всё.
– С тобой, как с бабой…
– Всё, всё… молчу.
– Я просто с этого хотел начать…
– Так и начни.
– С тобой начнёшь!
– Ну, говори, а то… вот тоже мне, Кравчук, Кравчук…
– Какой Кравчук?
– Да этот, твой… А-а, или как его?.. Володя Кравченко! А он-то тут тогда к чему?
– Так ты послушай!
Тут уж и вовсе не поймёшь, с ходу и не разберёшься, что на дворе сейчас – ночь, утро, вечер или день? Была гроза – или уже сегодня, или ещё вчера, – долго трещал, откликаясь на её разряды, радиоприёмник, теперь молчит – никто его не выключал, батарейки заменил Макей в нём, но и те уже, как видно, истощились. Простучал по крыше ливень, после обелило всё вокруг избушки снежной крупкой, сейчас вот – только моросит. Туман. Крупка растаяла. Темно на улице, вернее – слепо. К окну подступишь, ладонью запотевшее стекло протрёшь, в протёртое глянешь, но всё равно ничего там, за окном, не различишь, разве что лиственницы – те смутно мреют сквозь густую изморось, а оттого, наверное, и кажутся ещё более рослыми, чем есть на самом деле, и вот что кажется ещё: будто, забравшись на одну из них, и неба чистого коснёшься и выяснишь заодно, какое сейчас время суток; только вот некому это сделать и послать некого.
Темно на улице. Не светлее и в избушке. Лишь блики, выпавшие из печи, на полу, на стенах да на потолке место – каждый для себя – облюбовали, выявили их из мрака и дрожат, трясутся над ними, как скупой над барахлом, ни на миг от них не отлучаясь. Новый какой блик-чудак на догорающем полене народится, из топки в щель незанятую вырвется, объявит всполохом себя и сгинет, передав свою душу потёмкам.
Николай на кровати пребывает по-прежнему, нового в его положении только то, что скинул он с себя верхнюю одежду и лежит теперь в одних трусах да в майке – жарко так натоплено – поэтому; Макей, пристроив на коленях ковшик с медовухой, сидит в простенке между окнами, где прохладней; и чтобы разглядеть того или другого, нужно побыть в избушке какое-то время, привыкнуть к сумраку, но чтобы слышать их, и привыкать нужды нет – громогласят.
– Во!.. Заяц. Верно. Точно, – говорит Макей, – а то всё думаю… Вот он на зайца был похож. Щупленький, поджарый, небольшенький. И зубы… верхние – как два тесёлка… Как у бобра – не видел, не скажу, вот – как у зайца… А хохотать начнёт – жила на лбу взбухает… жила – не жилка, во там – в палец… но, как верёвка. Гы-гы-гы – она и взбухла… но, – говорит Макей. И говорит: – А сел за мальчиков каких-то.
– За мальчиков?! А это как? –