Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известны и другие случаи, когда дети проникались убежденностью, что бесстрашное разоблачение идейно сомнительных взрослых (или детей) заслуживает восхищения и подражания. Например, в 1938 году провинциальный школьник написал письмо в «Крестьянскую газету», якобы интересуясь судьбой А.В. Косарева, освобожденного в том же году от обязанностей секретаря ЦК комсомола, а на самом деле — ради доноса на двух куда более близких ему людей. Он жаловался, что председатель комсомольской организации его школы «не соблюдает дисциплины» и что одноклассник докучает ему разговорами и шуточками на уроках, а на переменах не дает ему поиграть на школьном бильярде.[190]
Но все-таки наушничество в советской школе пользовалось не большей популярностью, чем до революции или в любой другой стране мира. Родившийся в 1921 году и выросший в деревне Тверской области Петр Кружин рассказал: «Я выписывал “Пионерскую правду” и “Пионерские зорьки”. Одним залпом проглотил статьи, рассказывающие о том, как пионеры в приграничном районе помогли схватить нарушителей границы… Я читал серию материалов об убийстве Павлика Морозова и мечтал о том, что сам разоблачу кулаков. Но все это сосуществовало с неприязнью к ябедам и доносчикам, любовью к разного рода нелегальщине и верой в верных друзей». Другими словами, Кружин находил Павлика привлекательным в качестве современной альтернативы героям популярных романов Жюля Верна, Майна Рида и Фенимора Купера, которым удалось каким-то образом, миновав насильственную смерть, обрести бессмертие.
Безусловно, факт доноса Павликом на своего отца пугал, а не вдохновлял большинство советских детей, особенно выросших в благополучных семьях. Были, конечно, и исключения вроде ленинградской пионерки, которая, услышав саркастическую ремарку своего отца по поводу процесса над Зиновьевым и Бухариным в 1937 году: «Если они враги народа, то я — японский шпион» и поняв ее в буквальном смысле, бросилась сообщать об этом «куда следует»[191]. Однако поступки такого рода не должны рассматриваться только как продукт советской промывки мозгов. До революции тоже бывали дети, как минимум помышлявшие о доносе властям на родителей. Будущий писатель Василий Розанов с братьями и сестрами, которым надоела чрезмерно строгая мать, мечтали о том, как они пожалуются на нее в полицию. Впрочем, в ту пору закон больше поддерживал родительское стремление приструнить непослушных детей, нежели бунтарские порывы подростков[192]. Сомнительно, чтобы в советские годы существенно выросло число детей из «нормальных» семей, желающих «сдать» своих родителей, несмотря на побуждения советской пропаганды публично разоблачать взрослых[193].
Советским детям первых послереволюционных лет, как и детям в других странах, нравились истории, в которых взрослые представлены врагами, заслуживающими сурового, но справедливого наказания. Однако в таких текстах обмен ролями носит форму карнавального фарса и не имеет прямого отношения к родителям[194]. Даже если предположить (в духе психоанализа), что в подобных историях отражается скрытая враждебность детей к родительской власти, то ключевым здесь окажется слово «скрытая». Ясно, что советские дети не стремились ни открыто выражать свою враждебность по отношению к взрослым, ни, тем более, проявлять ее в действии. В ситуации, когда арест и казнь родителей были реальностью жизни, потаенная агрессия в их адрес имела мало шансов выйти наружу. Мемуары и устная история свидетельствуют, что в подавляющем большинстве случаев политическое давление укрепляет солидарность внутри семьи, а не подрывает ее.
Значительно чаще, чем стремление подражать доносительским подвигам Павлика, встречаются два других типа детской реакции на эту историю. Первый — чувство страха и ужаса, вызванное судьбой Павлика. О такой реакции, например, живописно рассказала женщина татарско-башкирского происхождения, родившаяся в 1931 году. Ее отец был преуспевающим инженером на Урале. Для нее первый поход в театр стал и первой встречей с легендой о Павлике Морозове:
«Я была единственная дочь, в очень нежной такой среде, в доброте, у меня очень много было сказок вот этих, “Три поросенка”, Наф-Наф, Ниф-Ниф, Нуф-Нуф, вот эти все сказки добрые Шарля Перро, братьев Гримм[195], я воспитывалась на таких добрых сказках, и вдруг, меня когда привели в театр челябинский в первом классе в тридцать девятом году, и был спектакль — у меня сейчас мороз по коже — про Павлика Морозова, и вот, как сейчас, я помню, этот пьяный, этот дядя приходит, Данила, и поет вот эту песню, “Гуляй, лапоть, гуляй, пим, гуляйте, ходи, дедушка Трофим”[196]. Так это было страшно, у меня заболела голова, я пришла такая больная… и поэтому, конечно… и с Павликом расправлялись. Конечно, мы жалели Павлика, конечно. Вот он пришел пьяный, мой кулак этот, Данила, он заходит такой, мой бандит, и поет вот эту песню “Ходи, лапоть, ходи, пим (пим — это валенки), ходи, дедушка Трофим”. И вот они пришли пьяные и расправлялись с Павликом. Так неужели мы будем жалеть этих кулаков-бандитов? Или Павлика, который пострадал за то, что хотел помочь голодным детям Петербурга, крестьянам, рабочим, врачам голодающим? Вот у нас такая правда была. Вот у нас было вот такое, и мы так были воспитаны так…»[197]