Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пелевин был рассчитан на сложную систему, как и все поколение, которому в 1985 году было двадцать с небольшим. Этим людям присущ был навык двойной, тройной, а то и более морали. Штирлиц, говорил Пелевин, не случайно стал героем этого времени: белая водолазка под черным мундиром, любовь к родине под маской гестаповца, говорит одно, думает другое, а делает третье – это и есть образцовый советский человек.
Да, его сложность попахивает предательством, предательством себя на каждом шагу. Но ведь сложных людей всегда упрекают в предательстве. На самом деле это диверсифицированная личность: личность, которая умеет многое, многое знает, многое скрывает, это личность многослойная. Это люди, готовые к существованию в разных средах, люди очень высокой адаптивности; как пишет Пелевин в «Желтой стреле» (1993), эти люди умели в каждом замкнутом коллективе подражать поведению худшего из его членов, и это был залог выживания.
Эти люди серьезно, не шутя интересовались эзотерикой. И Пелевин тоже из этой среды. Его интерес к Кастанеде не был интересом наркомана – в этом смысле интерес Пелевина к расширению сознания сильно преувеличен. Пелевин демонстрирует как раз последовательную трезвость, повышенную трезвость этого сознания. Но то, что его всегда интересовали эзотерические практики, такое своеобразное, новое, квазирелигиозное и при этом во многом материалистическое мировоззрение, – это не случайно. В эссе «Икстлан – Петушки» Пелевин проводит довольно очевидную параллель, доказывая, что у русских есть свой пейот – водка, и именно наркотические трипы Кастанеды в известном смысле копируют алкоголический трип Венички, который с помощью водки путешествует не в Петушки, а по тонким мирам.
Вот это удивительное умение находить тонкие миры в подмосковной электричке и сделало из Пелевина великого автора. Весь ранний Пелевин – это умение прозревать вторую реальность. Прозревать сквозь пустырь, забор, гаражи, сквозь пейзаж спального района, потому что ткань жизни уже слегка завернулась. Это такой советский символизм, который был очень распространен в поэзии 1970-х, что лишний раз доказывает, что 1970-е годы были нашим Серебряным веком. Я помню, как тогда читался Блок, – 1970-е вернули блоковскую способность сквозь закат на Пряжке увидеть берег великого океана, куда приплыли таинственные корабли. Знаменитое блоковское «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…» написано о военных кораблях, о начале войны. Но для нас эти корабли – вестники из прекрасного мира:
Весь мир раннего Пелевина – это мир его «Онтологии детства» (1991), наверное, лучшего российского рассказа, написанного за последние двадцать лет (если не считать «Гигиены» Людмилы Петрушевской). Это рассказ о ребенке, который растет в тюрьме, и мы понимаем это примерно на третьей странице. Изгибы шероховатого бетона в складках между кирпичами этой тюрьмы, разговоры взрослых, которые мрачны по утрам и радостно расслаблены по вечерам, передвижение теней под солнцем и умение по теням определять время суток – гениально точные наблюдения ребенка. Рассказы Пелевина 1990-х, например «Ухряб» (1991) или «Водонапорная башня» (1996), рассказы о советском ограниченном аде, полны той высокой, почти невыносимой грусти, которая бывает, может быть, только осенью, когда с балкона новостройки рядом с кольцевой смотришь на пустырь и зеленое небо над ним.
Тоска советских пространств, сквозь которые проступает какой-то дивный новый мир, – это и было лейтмотивом раннего Пелевина. Тот Пелевин – автор исключительно поэтический. Да, он воспринимал людей как насекомых и не случайно написал «Жизнь насекомых» (1993) с этим гениальным обращением «Самка, где виноград брали?» (а как еще обращаться к женскому насекомому? Не «товарищ» же). Но при этом жизнь насекомых у Пелевина полна умиления и сострадания. В романе много фельетонного, но вот читаем мы об отношениях комара и мухи, о том, как комар вонзает свой уд в клейкое отверстие у нее на спинке, – и понимаем, как это эротично написано. Особенно когда комар еще и жужжит: «Yеah baby, you tastе good!»
Пелевин рожден был для того, чтобы описывать сложный мир, чтобы придумывать сложные метафоры для сложного мира, который, при всем своем убожестве, повторю, был слоист и сложен. А послесоветский опыт выталкивает Пелевина, потому что он там не нужен, потому что этот новый мир слишком прост для того, чтобы его описывать.
Ужас перед этой новой простотой наиболее наглядно отразился в романе Пелевина «Чапаев и Пустота» (1996), который представляется мне книгой очень несовершенной и как бы «бродящей»; это не столько книга, сколько набор четырех историй четырех клиентов психиатрической больницы, и в ней, несмотря на присутствие замечательных острот, все-таки очень много демагогии и очень мало лирики. Но в ней есть главное – ужас растворения в пустоте.
Много говорят о пелевинском буддизме, о пелевинском интересе к «сияющей пустоте», о пелевинском и гребенщиковском взаимном влиянии, но все эти разговоры ведутся, как правило, для того, чтобы подчеркнуть собственную эзотерическую продвинутость. На самом деле «Чапаев и Пустота» – это роман о том, как Чапаева, русского народного героя, мифического персонажа из анекдотов, русского бодхисаттву, поглощает пустота. Пустота, которая образовалась на месте ранее существовавшей могучей и интересной страны. Можно сколько угодно говорить о том, что переход всего в абсолютную сияющую пустоту есть настоящая нирвана, выход из сансары, из колеса превращений. Но дело в том, что в пустоте ужасно скучно. В этой новой пустоте никакую национальную мифологию не вырастишь – не на чем выстроить мифологию новой России. Она стоит на пустом месте. Место пусто. Место проклято. Проклято потому, что в стране отменено все, делающее жизнь жизнью, все, придающее ей хоть какой-то смысл. И в этой абсолютной пустоте растворится со временем любое искусство, любая надежда – все будет служением пустотности, служением ничевокам. Об этом пишет Александр Жолковский в своей статье «Путин и пустота», об этом говорит прекрасный психолог Леонид Кроль: главная способность Путина – это способность контактировать с внутренней пустотой каждого из нас. Вот эта пустота – это и есть пустота, пришедшая из Пелевина.
Последняя книга Пелевина, выдержанная на его настоящем уровне, – это, конечно, «Gепегation “П”» (1999), своеобразный ответ на «Gепегation X» Коупленда (1991). Критик Сергей Кузнецов когда-то писал, что Пелевин воспринимался как писатель, который принес надежду. А в 1999 году этот писатель сказал, что надежды нет. В этом смысле наступившее потом молчание Пелевина очень симптоматично. Да, «Gепегation “П”» действительно великолепная книга, многих призов удостоенная, удачно экранизированная, разошедшаяся на цитаты. Чего стоит, например, блистательная фраза: «Антирусский заговор, безусловно, существует – проблема только в том, что в нем участвует все взрослое население России». Но при этом в книге почти нет воздуха, нет кислорода, в ней задыхаешься.
В «Затворнике и Шестипалом» (1990) есть гениальный диалог между героями:
– Слушай, – еле слышно прошептал Шестипалый, – а ты говорил, что знаешь их язык. Что они говорят?