Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отделение героя от толпы, неприятие его коллективом – сквозной мотив поэмы. Ближайшая параллель в русской классике – Раскольников Достоевского, который отчужден сначала от университетских сокурсников, а затем от сибирских колодников:
«Раскольников почти не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело. Впрочем, и от него скоро все отвернулись. Ни в общих сходках, ни в разговорах, ни в забавах, ни в чем он как-то не принимал участия. Занимался он усиленно, не жалея себя, и за это его уважали, но никто не любил. Был он очень беден и как-то надменно горд и несообщителен; как будто что-то таил про себя. Иным товарищам казалось, что он смотрит на них на всех, как на детей, свысока, как будто он всех их опередил и развитием, и знанием, и убеждениями, и что на их убеждения и интересы он смотрит как на что-то низшее» («Преступление и наказание», ч. 1, гл. 4).
«Мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказалось в душе его» (ч. 2, гл. 1).
«В остроге, в окружающей среде, он, конечно, многого не замечал, да и не хотел замечать. Он жил, как-то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо было смотреть. Вообще же и наиболее стала удивлять его та страшная, та непроходимая пропасть, которая лежала между ним и всем этим людом. Казалось, что он и они были разных наций. Он и они смотрели друг на друга недоверчиво и неприязненно. Его же самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть – почему? Он не знал того. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее» (эпилог, гл. 2).
Сочетание мотивов неприятия обществом и «хождения» встречается у раннего Евтушенко:
(«Меня не любят многие…», 1956)
10.37 Я, помнится, в этот день даже и не вставал с постели: я выпил пива и затосковал. Просто: лежал и тосковал. —
У Достоевского герой находится в сходном состоянии: «Раскольников в бессилии упал на диван Вошла Настасья, неся две бутылки пива. [Разумихин: ] „Но вот и пивцо!“ [Раскольников: ] „А, вот и пиво осталось, полбутылки, холодное!“ Он схватил бутылку, в которой еще оставалось пива на целый стакан, и с наслаждением выпил залпом, как будто потушая огонь в груди. Но не прошло и минуты, как пиво стукнуло ему в голову, а по спине пошел легкий и даже приятный озноб. Он лег и натянул на себя одеяло. Мысли его, и без того больные и бессвязные, стали мешаться все больше и больше, и вскоре сон, легкий и приятный, обхватил его» («Преступление и наказание», ч. 2, гл. 2, 3).
10.38 Брось считать, что ты выше других… что мы мелкая сошка, а ты Каин и Манфред… —
Тема возвышения сильной личности над безликой народной массой ассоциируется с «наполеоновским» риторическим вопросом Раскольникова: «Тварь ли я дрожащая или право имею?» («Преступление и наказание», ч. 5, гл. 4).
Соседи Венички по общежитию имеют в виду героев поэм Байрона «Манфред» (1817) и «Каин» (1821). Оба героя – романтики и бунтари, презирающие устои общества. И Каин, и Манфред занимают в европейской литературе, культуре и менталитете ключевые в идеологическом плане позиции, и противопоставление их «мелким сошкам» в работах европейских мыслителей XIX–XX вв. встречается регулярно. К примеру, у Мережковского читаем:
«Когда библейский патриарх на своем гноище, из праха и пепла, когда Фауст Гёте, Манфред или Каин Байрона обращаются с этим криком возмущенной совести к Верховному Судие, вы чувствуете, что они имеют право на голос. Как высшие духи, от лица человечества, от лица всего мира, должны предстоять они перед Невидимым. Но дикий полузверь из глубины обледенелых тундр, пьяный, уродливый, грязный якут – имеет ли он такое же право на крик свободы и возмущения, как древние титаны человеческого духа? Да, имеет!.. И даже еще большее право, потому что он – бессилен, дик, безобразен и, наперекор всему этому, он – человек, а не зверь, он – образ и подобие Божие на земле. Воистину нет такой глубины падения, из которой человек не имел бы права воскликнуть к Своему Отцу: „Господи, не суда Твоего хочу, а любви Твоей!“» («О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы», 1893).
Примечательно, что Манфредом считал себя одно время и Мусоргский, который писал одному из своих знакомых, вспоминая о совместной прогулке по Петербургу в 1858 г.: «Перед этой прогулкой мы читали „Манфреда“, я так наэлектризовался страданиями этой высокой человеческой натуры, что тогда же сказал Вам: „Как бы я хотел быть Манфредом“ (я тогда был совершенный ребенок), судьбе, кажется, угодно было выполнить мое желание, – я буквально оманфредился, дух мой убил тело. Теперь надо приниматься за всякого рода противоядия» (М. А. Балакиреву, 10 февраля 1860 г.).
Байроновские персонажи фигурируют и в русской классике, в частности в стихотворениях в прозе Тургенева: «Я читал байроновского „Манфреда“… Когда я дошел до того места, где дух женщины, погубленной Манфредом, произносит над ним свое таинственное заклинание, – я ощутил некоторый трепет» («Проклятие», 1878); «Я проживал тогда в Швейцарии… Я был очень молод, очень самолюбив – и очень одинок. Мне жилось тяжело – и невесело. Байрон был моим идолом, Манфред был моим героем. Однажды вечером я, как Манфред, решился отправиться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей» («У-а… У-а!», 1882).
Горький также не оставался в стороне от проблемы (упоминая, кстати, и мировую скорбь; см. 15.12):
«Мы видим, как ничтожны „совершения“ человека наших дней, мы видим горестную пустоту его души, и это должно заставить нас подумать о том, чем грозит нам будущее, посмотреть, чему поучает прошлое, открыть причины, ведущие личность к неизбежной гибели. Было создано множество Манфредов, и каждый из них разными словами говорил об одном – о загадке жизни личной, о мучительном одиночестве человека на земле, возвышаясь порою до скорби о печальном одиночестве земли во вселенной, что звучало весьма жалостно, но не очень гениально. Манфред – это выродившийся Прометей XIX века, это красиво написанный портрет мещанина-индивидуалиста, который навсегда лишен способности ощущать в мире что-либо иное, кроме себя и смерти пред собою. Если он иногда говорит о страданиях всего мира, то он не вспоминает о стремлении мира уничтожить страдания, если же вспоминает об этом, то лишь для того, чтобы заявить: страдание непобедимо. Непобедимо – ибо опустошенная одиночеством душа слепа, она не видит стихийной активности коллектива и мысль о победе не существует для нее. Для „я“ осталось одно наслаждение – говорить и петь о своей болезни, о своем умирании, и, начиная с Манфреда, оно поет панихиду самому себе и подобным ему одиноким, маленьким людям. Поэзии этого тона присвоено имя „поэзии мировой скорби“ Рядом с этим процессом агонии индивидуализма железные руки капитала, помимо воли своей, снова создают коллектив, сжимая пролетариат в целостную психическую силу. Постепенно, с быстротой все возрастающей, эта сила начинает сознавать себя как единственно признанную к свободному творчеству жизни, как великую коллективную душу мира» («Разрушение личности», 1909).