Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако эти домашние предания и даже зубная боль не вполне объясняли Мусину резкость. Неужели юная Трофимова успела перенять большевистское предубеждение против духовных лиц? Огорчившись, я продолжал выспрашивать:
— А что за Катерина, о каком это случае ты вспоминала?
— При нашей больнице был аптекарский огород с лекарственными растениями, — объяснила девочка. (Забавно, что она до сих пор говорит «наша больница», как законная наследница престола сказала бы «наше государство».) — За огородом ухаживала молодая работница Катерина. Очень разбитная! — прибавила она с выражением, не оставлявшим сомнений относительно Катерининой нравственности. — Ну, отец Иов и попытался… А ей не понравилось. Так она ему всю физиономию располосовала. Но могло ли ей понравиться, как по-вашему? Вы же его видели!
— Значит, ты поэтому его не любишь? — осторожно уточнил я. — По-твоему, он… гм… излишне сластолюбив?
Муся удивилась:
— А мне какое дело? Нет, это совсем не важно. Что он пьяница и чревоугодник, меня тоже не касается. Смешно, конечно, когда он начинает монастырскую жизнь вспоминать. — Девочка преуморительно надула щеки и загнусавила, окая: — «В монастыре благолепие, даже ночью раза два встанешь и покушаешь»…
Она прыснула, но тут же схватилась за щеку: видно, и вправду очень болит. Между тем мой интерес к разговору возрастал. Увы, я любопытен, как коза, и сие чудо непосредственности не сегодня, так завтра скажет мне это. Причем, насколько я ее знаю, именно в таких выражениях. Тем не менее я спросил опять:
— Тогда в чем же дело?
— Он плохой человек! — убежденно заявила Муся. — Знаете, когда я это поняла? Наш больничный дьякон маме рассказывал, как они на Пасху побранились. Когда прихожане несут в церковь куличи и яйца святить, принято какую-то часть оставлять для батюшки и дьякона. Ну, служба кончилась, они вошли в алтарь и стали там эти приношения делить. Дьякон его просит: «Отец Иов, вы одиноки, а у меня шестеро малых ребят. Зачем вам столько еды? Давайте хоть пополам поделим». А тот ни в какую: «Мне по чину две трети причитается». — «Ну, — дьякон говорит, — тут я, грешник, так взбеленился, что здесь же в алтаре все яйца и потоптал. Раз не деткам моим, пусть и ему, аспиду, не достанутся!»
Я был тронут, как всегда, когда замечаю в этой разбойнице проблески нравственного чувства. Странно, конечно, оно в ней преломляется. Да можно ли требовать иного от ребенка, когда с одной стороны большевики, с другой — духовные пастыри наподобие этих, чуть ли не дерущиеся в алтаре, словно мазурики при дележе награбленного?
Кажется, начинаю понимать, что творится с нею, да, боюсь, и не с нею одной. Добрые порывы сердца, не найдя лучшего применения, вырождаются в мстительность. Вот, извольте: она пожалела многодетного дьякона. И каков итог? Изводит этого смешного старого пузана, получая от сей забавы такое удовлетворение, будто дьякону теперь станет легче растить своих чад. Что было бы, вздумай я сказать ей об этом? Да ничего хорошего…
А в конторе меж тем царит настороженность, хотя внешне все тихо. Сипун помалкивает. Вопреки моим тайным страхам, он вполне оправился после недавнего потрясения. А Корженевский, могучий, неустрашимый Корженевский, — слег. Непосредственной опасности для жизни как будто нет, но положение его серьезно. «Эрмитаж» опустел, и мрачный бас невидимого оракула больше не потрясает конторских стен.
Мы не были друзьями. Да и не уверен, что Корженевский имеет друзей в этом мире, по крайности среди живых. Когда Домна Анисимовна попыталась навестить его в больнице, дежурная сестра ей сказала, что к нему никто не приходит.
Но и мадам Марошник больше не пойдет. Он без обиняков заявил ей, да и прочим просил передать, что за участие благодарит, но в таких посещениях нет надобности, они-де его утомляют. Шестая ли книга тому виной, склад ли характера, или пан «притискнут с бедом» еще почище меня, Бог весть. Но как его не хватает! Какая холодная, бездонная пропасть разверзлась за шкафом!
Ничего не было в моей жизни странней и блаженнее той зимы. Если бы вернуть хоть один — любой — из вечеров, что я просиживал тогда у Елены! За это я согласился бы пережить вновь все горькие и страшные мгновения, что когда-либо выпадали на мою долю. Хотя их было так много, что в сумме получилась бы изрядная пытка.
А ведь, кажется, ничего особенного не происходило между нами в те вечера. Причиной тому были горе Елены и мой страх оскорбить ее чувства. И однако мы сами не заметили, как стали удивительно близки духовно. Она не так давно была курсисткой. Я, не испытав наяву романтического раздолья студенческой жизни, хранил в сердце не успевшие потускнеть мечты об этих жарких возвышенных спорах, о дружеском союзе благородных душ.
Она изведала все это. Я об этом истосковался. Вольно и невольно мы строили наши отношения по тем благословенным законам. Не было только буйного юношеского веселья. Зато сколько проникновенной деликатности, какое нежное внимание к любому движению души друг друга! Как ни велика была скорбь, тяготевшая над Еленой, мне удавалось, и удавалось все чаще, побудить ее к откровенной беседе. По большей части то были воспоминания о былом. Безвозвратно ушедшее время, в котором меня не было с ней, уже этим одним было мне тайно враждебно. Но я еще не позволял себе осознать насколько.
О гибели ее мужа и загадочном исчезновении сына мы, словно сговорившись, не упоминали. К чему? Все наше молчание было об этом, а оно глубже любых фраз. Выпадали вечера, когда мы не произносили иных слов, кроме приветствия и прощания. И я был счастлив! Я чувствовал, как такие часы все крепче связывают нас.
Соперников более не существовало. Я знал, что ни с кем она не могла бы так горестно, но и так свободно молчать. Когда же ей случалось разговориться, Боже мой, сколько незаметных, но упорных и вдохновенных стараний я прилагал, чтобы продлить минуты откровения!
Постепенно я узнавал о ней больше. Каждая новая подробность становилась залогом надежды, еще одним шагом к сближению. Так благодаря случайности мне открылось, что еще до знакомства с Завалишиным был человек, чьей женою она едва не стала.
В тот раз, как только она отворила дверь на мой стук, в нос мне ударил смешанный смрад перегара и каких-то лекарственных мазей. На диване сидела баба с распухшим лицом и толстыми, как сваи, бесформенными ногами. При виде меня она забормотала что-то несвязное и заспешила прочь. «Благослови тебя Христос, голубонька», — сумел я разобрать, и баба исчезла.
— Дворникова жена, — объяснила Елена. — У нее на голенях незаживающие нарывы. Докторов знать не желает. «Боюсь их, — говорит, — уж лучше так помру». Иногда делаю ей перевязки. Мне она почему-то верит, хотя толку от меня мало.
— И вам не противно? — не удержался я. — Она же грязна. От нее самогоном разит за версту. В одном ее чулке наверняка больше микробов, чем нужно, чтобы эпидемия уничтожила полгорода. Я боюсь за вас.
— Не бойтесь. — Ласковый отблеск какого-то воспоминания мелькнул в ее взгляде. — А противно мне просто не может быть.