Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задумавшись об этом, я сам не заметил, как перестал слушать плавную обвинительную речь Горчунова. И боюсь, Александр Филиппович об этом догадался. В его доселе монотонном голосе зазвучали нотки обиды и гнева:
— Короче, вы чрезвычайно меня обяжете, если впредь не будете допускать столь вопиющих отступлений от вашего прямого долга. Не смею долее задерживать.
Я уже поднялся, когда он меня остановил:
— Подождите! Позвольте узнать, вы не подыскали еще постоянного места пребывания для вашей лошади? Разумеется, я готов подождать еще какое-то время, но не скрою, меня несколько стесняет…
Не следовало этого говорить. И вовсе не стесняла его Геба, он просто был раздражен тем, что в его глазах было моим бессмысленным упрямством и строптивостью, и дал волю гневному порыву. Оттого, что оба мы тотчас поняли истинную природу владевшего им чувства, Александр Филиппович рассердился еще больше. Он не был ни мстителен, ни мелочен, но я вывел его из терпения. Сказанного не воротишь, да и я, в свою очередь, был чувствительно задет этой демонстрацией.
— Виноват, — ответствовал я сухо. — Благодарю за напоминанье. Разумеется, я позабочусь, чтобы вы были избавлены от этого беспокойства в самый короткий срок.
— Сделайте одолжение!
Через пару дней я за сущий бесценок сбыл Гебу кому-то из многочисленных приятелей Легонького. Старушке было не впервой менять хозяина. Вряд ли у нее были причины особенно сожалеть обо мне, то надолго забывавшем о ней, то доводившем до изнеможения скачкой по раскисшим дорогам.
Да и мое сожаление было лишь мимолетным уколом в сердце. Детская мечта сбылась слишком поздно. Должно быть, моя попытка осуществить ее была изначально напрасной. Прощай, Геба!
Самой трудной из моих забот в те дни стало попечение о том, как бы слишком не зачастить к Елене Гавриловне. Не было дня и часа, чтобы меня не тянуло туда. Но я опасался наскучить ей, показаться назойливым, неделикатным, наконец, повредить ее репутации. Однако торчать по вечерам на званых обедах мне стало невтерпеж. Так пусты вдруг показались эти разговоры, всегда одни и те же, так банальны…
Впрочем, не хочу повторять всем давно известных инвектив. Лучшие умы, не моему чета, многажды справедливо бранили тот узкий, суетный, не слишком естественный мир, ныне исчезнувший навсегда. Тогда он был жив и казался вечным, теперь — мертв, что толку обличать его?
Да и, по совести, не мое это дело. Ведь еще недавно я был чуть ли не в восторге от этих приемов, от своей негаданной причастности свету, пусть блиновскому, провинциальному, но все же, все же… Не попадись на моем пути Елена Завалишина, я, может статься, и прижился бы здесь. Продвижение по службе. Обеды. Карты «по маленькой». Плоские, беззубые, зато не обидные шутки. Любезности, интрижки, а там и женитьба, дети. И мирное, постепенное угасание в кругу…
Тьфу ты, пропасть! Какое, к дьяволу, мирное угасание? В самом деле, смешно: оттого что я оставил Блинов до войны, революции, разрухи, мне подчас мерещится, что там и поныне все как прежде. Так, помню, в детстве, когда наступала зима, я все просился в Нескучный сад, ревел, твердил:
— Мама, поедем! Там тепло! Там солнышко!
Меня урезонивали, ставили в угол, даже отшлепали раз или два — все было напрасно. И однажды мама сдалась:
— Будь по-твоему, одевайся!
Мы сели на извозчика. Все во мне пело. Я победил. Мы ехали по заснеженному городу в лето. Не простую радость я переживал тогда, то были минуты высокого торжества. Ожидание рая: ведь лето, о котором мечтаешь в зимнюю стужу, право же, не совсем то, что наступает своим чередом в неукоснительной смене времен года.
А потом — заиндевелая решетка парковой ограды, за ней опушенные инеем деревья, кусты, тонущие в снегу, сугробы. Я снял варежку и потрогал решетку пальцем. Палец прилип: мороз был крепкий. Я отлепил палец, надел варежку и молча затопал к извозчику. Мама не отпустила его. Он ждал на козлах, ухмыляясь и похлопывая рукавицами. В дороге мама успела рассказать ему о причуде «маленького упрямца». Теперь они вместе потешались над моей глупостью.
— Эк губы-то надул! — воскликнул извозчик, подмигивая красивой барыне.
Мамин смех отозвался в морозном воздухе хрустальным колокольчиком. Мама обожала нравиться. Даже простолюдинам. Папе, когда он однажды упрекнул ее в этом, она строго возразила:
— Ты ничего не понимаешь. Я дарю этим людям сказку.
Ей верилось, должно быть, что извозчик унесет в своем заскорузлом сердце ее улыбку, словно хрупкую таинственную драгоценность, оброненную феей. А он-то небось вечером в кабаке, вспоминая с приятелями веселую барыньку, похабно ржал и сыпал непристойностями. Хорошо, что она об этом не подозревала. Милая мама, мы были роднее друг другу, чем казались. Твоя дареная сказка и мой вечно цветущий сад — не одно ли и то же?
Бог знает, куда меня занесло. Всегда был сентиментален, хотя смолоду тщился скрывать сей наивный порок за суровыми и циническими ужимками. А теперь оставил попечение: какая разница, сентиментален я или нет?
Однако пора возвратиться в Блинов. Итак, я стал чуждаться общества, оно же, не слишком опечаленное, в ответ охладело ко мне. Приглашения, отвергнутые под благовидным предлогом, более не возобновлялись. Поклоны встречных на улицах стали рассеяннее. Из московской интересной штучки я превращался в местного чиновника средней руки, не богатого, да еще и позволяющего себе не по чину какие-то причуды. Так я понимал это тогда и, вероятно, был недалек от истины.
Свободные вечера я проводил за чтением романов и стихов. Кое-какие книги остались мне от предыдущего обитателя квартиры. Проглотив их, я зачастил в книжную лавку. Читать ради собственного удовольствия — это была забытая роскошь, которой я не позволял себе аж с тех пор, как меня выставили из девятой гимназии.
Там я слыл весьма усердным, даже запойным читателем, но все больше Купера да Майн Рида. Сидоров иногда подсовывал мне стихи, то непонятно волнующие, то, на мой вкус, глупо манерные, но по-настоящему пристраститься к поэзии я так и не успел. Теперь же, в ту невозвратную блиновскую зиму, вдруг полюбил стихи безумно, хотя внутренний голос нашептывал, что это увлечение не делает мне особой чести. Не будучи знатоком, я без разбора поддавался воздействию всего, что питало мою воспаленную мечтательность. Стихи могли быть посредственны либо не слишком ловко списаны с великих образцов. Но, даже замечая это, я глотал их с жадностью подобно тому, кто готов пить и дешевое вино, лишь бы голову кружило.
В тот вечер после службы я опять заскочил в книжную лавку. Продавец Вячеслав Петрович был уже моим добрым знакомцем. Мы потолковали, помнится, об Апухтине, о ком-то еще из подающих надежды молодых стихотворцев, и я не спеша отправился домой со связкой книг под мышкой, предвкушая тихую пронзительную отраду одинокого вечера и чтения, то и знай прерываемого грезами о ней. Груша, верно, уже ушла, и отлично…