Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Случай с Владимиром дал пищу для размышлений и дискуссий. В самый разгар дискуссии вновь заскрежетала дверь камеры. Мишу, Владимира и Константина Ивановича с вещами увели. Их отправляли в рабочий лагерь.
Прощание вышло коротким. И в камере сразу стало тихо и пусто. Несколько дней мы жили вчетвером: Юрий, Фред, Василий и я. Вскоре прибыл новенький.
Это был низкорослый подвижный человек средних лет. Колючий взор, тронутая сединой бородка, заношенная, но аккуратная одежда.
В камеру его привели ближе к полудню. Мне бросилось в глаза, что надзиратель обращался с ним подчеркнуто учтиво, как портье с богатым гостем отеля. И вообще новичок держался свободно, непринужденно. Создавалось впечатление, что он явился сюда прямо с улицы.
Перебросившись парой слов с Юрием и другими сокамерниками, он дошел и до меня, протянул руку и на хорошем, почти без акцента немецком произнес:
– Меня зовут Гутерман, доктор Гутерман. Рад встретиться здесь с немцами. Мне немцы нравятся.
У меня вырвалось:
– А вы что, сами немец?
– Нет, я не немец. Я русский. Русский еврей, если угодно. Но в молодые годы долго жил в Германии. Я там учился. Но это было очень и очень давно. – И провел ладонью по успевшим неровно отрасти волосам. – Я почти двадцать лет просидел в тюрьме.
Гутерман уселся.
– Но меня, к сожалению, так и не решились послать в рабочий лагерь. Слишком уж я для них опасен.
Оглядев нас, он удовлетворенно кивнул. На губах застыла саркастическая улыбка.
– Люди моего склада опасны для лагерников.
Ауэр чуть смущенно спросил:
– Как вас понимать? Мне всегда казалось, что лагеря герметически закрыты для внешнего мира, а те, кто в них сидит, не опаснее покойников.
Доктор Гутерман нетерпеливо тряхнул головой.
– Нет такого места, откуда нельзя было бы связаться с внешним миром. И меня заточили в башню. Нет, нет, рабочий лагерь не подходит для изоляции революционеров. Рабочие лагеря – гигантское скопление энергии людей. И кто знает, как ею управлять, представляет нешуточную опасность для церберов. Они предпочитают не рисковать.
И на этом доктор Гутерман решил закрыть тему. Вероятно, о подробностях нам предстояло узнать позже.
В нашей камере началась новая эра. В стенах ее зазвучала острая, несколько властолюбивая и стопроцентно честная философия доктора. Мышление его было сосредоточено на Марксе и Энгельсе. Материализм был альфой и омегой всех знаний. Мистические учения Запада он даже не отрицал, он их высмеивал. Все вокруг было пропитано философией. Гутерман, как выяснилось, был весьма начитанным человеком. Память его поражала. Знаний вполне хватило бы на солидную энциклопедию. Поймать его на Канте или Лейбнице было невозможно. Гегеля он знал чуть ли не наизусть. И комментарии Ленина к трудам Гегеля он знал наперечет. Поскольку его мировоззрение постоянно опиралось на его же интеллект, его образованность служила апофеозом Маркса – Энгельса. Его устами вещала змея, но не мудрость прорицателя.
Гутерман отважно принимал последствия своего мировоззрения. Он был революционером по убеждению, по внутренней потребности. Он стремился уничтожить старый мир, ибо его этика шла вопреки его диалектическому мышлению. Он считал, что с Лениным и Троцким был в свое время в двух шагах от реализации своей концепции. Ленина и Троцкого он знал очень хорошо – на протяжении десятков лет они вместе сотрудничали. Однако Ленин умер, а Троцкого устранил Сталин, человек весьма далекий от мировоззренческого фанатизма. Ленин умер, Троцкий устранен, а ему, Гутерману, осталось только сгинуть в какой-либо из тюрем.
Гутерман проявил себя вполне надежным товарищем. Он великодушно прощал мне все мои прегрешения – то, что я не успел освободиться от предрассудков капиталистического общества, от буржуазных стереотипов. И утешал меня тем, что, мол, марксистское учение нельзя постигнуть в один присест, его изучают ступенька за ступенькой.
– То, что наука не в состоянии объяснить сейчас, она непременно объяснит сто или спустя тысячу лет.
Под наукой Гутерман понимал, разумеется, материалистическую науку. И эта нехитрая мудрость прозвучала приглашением на эшафот скромного и обуреваемого предрассудками сына абендланда[5].
Весна 1950 года заявила о себе апрельским солнцем в нашей камере. Высокие стены позволяли лишь кратковременные его визиты – пару часов до полудня. Но два раза в неделю мы встречались на тюремном дворе, ощущая тепло на лицах и воспринимая его как поцелуй фортуны. Скоро нас вытащат из этой камеры и отправят в какой-нибудь рабочий лагерь. Будет ли там лучше, мы сильно сомневались. В нашей камере были чистота и порядок, нас не гоняли на работы и на допросы после вынесения приговоров. А в лагере нас снова загрузят физической работой на износ, да и питание там вряд ли будет лучше. Социальный аспект тоже будет хуже некуда. Я хорошо изучил жизнь русских заключенных еще в первые годы плена. И у меня не было желания пройти через это вновь. Возможно, в лагере будет больше возможности бывать на солнце и свежем воздухе, двигаться, но ведь совершенно не исключалось, что меня забросят куда-нибудь на Крайний Север, где солнце по праздникам, зато слишком много снега и льда. Мы размышляли с весьма противоречивыми чувствами о предстоящих переменах. В данный момент нас решили не отправлять только по причине того, что дожидались более благоприятного сезона года, когда вновь пойдут транспорты на север.
В середине апреля меня «с вещами» вывели из камеры вместе с моим земляком Ауэром. В коридоре уже собрали группу человек пятнадцать немцев. Все они также сидели в камерах смертников. Мы сразу подумали о транспорте из Бутырки.
На тюремном дворе уже стояла машина с зарешеченными окнами, в нее нас и посадили. Прощальные формальности показались мне даже приятными. Проверка анкетных данных. Краткий инструктаж – мол, при попытке к бегству огонь на поражение. А в целом и надзиратели, и конвоиры вели себя вполне прилично. Пока мы ехали в этой герметично закупоренной клетке, один из наших рассказал, как, перестукиваясь, получил известие, что снова ожидается много транспортов на родину. Один из транспортов выехал из тюрьмы пару дней назад, и всем очень понятно разъяснили, что перед отправкой на родину военнопленных отправят в специальный лагерь для тех, кто возвращается. Настроение поднялось, когда мы спустя час выгрузились на пригородной станции, а затем в сопровождении всего двоих конвоиров нас посадили в купе обычного железнодорожного вагона, а остальные купе занимали русские, обычные пассажиры.
Поездка много времени не заняла – нам даже не выдали сухой паек. Поезд тронулся, и мы из окон смотрели на последние дома Москвы.
Многие военнопленные были уверены, что везут нас в Красногорск, то есть в тот самый лагерь, в «волшебный сад Клингзора», который я еще не успел забыть. И первая же остановка подтвердила мою догадку. Вопрос состоял в том, высадят ли нас в Красногорске или дальше этого города.