Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло много времени, прежде чем я навестила Клару. Когда я вошла в ее палату, она сидела на кровати с подушкой в руках.
— Пойдем в комнату для смерти, — сказала она.
Комната для смерти — я вспомнила, что так мы называли помещение, куда клали всех жителей клиники Гнездо, которые вскоре должны были умереть. Клара взяла меня под руку, в другой руке она держала подушку, и мы покинули палату.
— Добрая Душа умирает, — сказала Клара, пока мы шли по коридору.
В комнате для смерти пахло смертью. Запах живой разлагающейся плоти, запах фекалий, запах пота и среди всего этого смрада тела, извивающиеся в ожидании смерти, и тела, которые ждут ее в оцепенении. Несколько человек, лежа на матрасах на полу, мучительно задыхались. Было холодно, но мне казалось, что в этой темной комнате что-то испаряется.
— Это Даниэль. — Клара показала на молодого человека, которого я не знала. Он жевал простыню и тянул к нам руку. — А это Гельмут. — Она показала на старика, лежавшего неподвижно.
Я вспомнила слова Клары, сказанные когда-то, что все нормальные люди нормальны одинаково, а каждый сумасшедший сходит с ума по-своему. И подумала, как и много лет назад, когда я впервые вошла в комнату для смерти, что в смерти все люди разные и все похожи: все испускают дух, выдыхая, но каждый выдыхает по-своему.
Клар остановилась и показала на съежившееся тело.
— Это Добрая Душа, — сказала она.
Я приблизилась к телу, лежащему на матрасе посреди помещения. Наклонилась и приоткрыла лицо, убрав простыню. Добрая Душа смотрела куда-то в сторону. Она была словно выпита, кожа, казалось, была натянута прямо на кости. Губы ее были до того сухими, что она с трудом произносила слова — она шептала что-то Максу. И только глаза все еще были живы, хотя и не излучали огня, как в то время, когда мы познакомились. Сейчас они походили на глаза человека, который видел все и прошел через все, но в нем, несмотря ни на что, сохранилось желание прожить хотя бы еще один день. Желание и дальше смотреть в пустоту, высматривать там того, кого не было рядом уже много лет. Я всматривалась в эту живость ее глаз, в глазные яблоки, которые высохли и сморщились и были глубоко утоплены в глазных впадинах.
Она не пошевелилась, когда я откинула с ее лица простыню, поэтому я коснулась ее рукой. Она осталась в том же положении, неподвижна, только ее зрачки обратились ко мне.
— Тебе что-нибудь нужно? — спросила она.
Я покачала головой. Я не знала, о чем говорить, поэтому спросила о том, о чем не имело смысла спрашивать, потому что и так все было видно.
— Как ты себя чувствуешь?
— Не волнуйся, — ответила она. — Все будет хорошо.
Что-то внутри меня отозвалось дрожью на эти слова, что-то заскреблось, так же как скребся и дрожал ее голос.
— Ты помнишь меня?
— Помню, — сказала она. — Только имя не могу вспомнить. — Она взяла мою руку и положила ее себе на грудь, прямо на сердце. — Тебе что-нибудь нужно?
— Нет. А тебе?
— Не волнуйся. Все будет хорошо.
— Знаю, — ответила я. — Знаю, что все будет хорошо.
— Поцелуй меня, — попросила она и еще сильнее прижала мою ладонь к своему сердцу. В это мгновение она словно коснулась моего сердца своей рукой, потому что в клинике Гнездо мы все носили эти слова в себе и скрывали их от себя, как срывали от себя и разум, или слова сами скрывались от нас, а мы искали их и вместо них находили безумие; и сейчас они появились здесь после стольких лет, произнесенные так просто, как жаждущий просит воды.
— Поцелуй меня, — повторила Добрая Душа и закрыла глаза.
Я наклонилась, поцеловала ее в лоб, покрытый испариной. Потом сказала:
— Сейчас я должна идти.
— Если тебе что-нибудь понадобится, приходи снова, — сказала Добрая Душа, наблюдая, как я направляюсь к двери.
— Приду, — ответила я.
— И не волнуйся. Все будет хорошо.
Добрая Душа еще несколько дней разговаривала с пустотой, спрашивала тех, кто подходил к ее постели в комнате для смерти, нужно ли им что-нибудь, и уверяла их, что все будет хорошо.
В тот день, после встречи с Доброй Душой, я повторяла про себя ее слова: «Все будет хорошо», но они бледнели перед вопросом: за что страдает та, которая никому никогда не причинила зла? Я повторяла ее слова, но они не несли утешения; «все будет хорошо» — они отдавались во мне каким-то злобным насмешливым эхом. Она лежала там и верила в то, что время — это не бесконечное самоуничтожение, не одна огромная бойня, а вселенная, все пространство, окружающее нас и стремящееся к точке, неуловимо для наших глаз. Она верила, что все именно так, я поняла это благодаря одной-единственной нити среди переплетения истощенности в ее голосе, благодаря невидимому лучу, скрывающемуся за болью в ее глазах; но во мне эти слова, которые я мысленно повторяла ее голосом, отдавались злобным насмешливым эхом.
Через несколько дней бледное февральское солнце начало растапливать снег. Я вышла на террасу и увидела, как в воду превращается снег на стуле, на котором когда-то сидела моя мать и который был оставлен снаружи на долгие годы. Погода еще не была достаточно теплой, чтобы сидеть на террасе, но все-таки я вынесла стул для себя.
Еще не сошел снег, когда меня посетила Анна. Ей тогда было тридцать восемь лет; двадцать лет назад она просила своего отца позволить ей изучать медицину, но Зигмунд считал, что эта наука не для девушки, поэтому она, так же как Матильда и Софи, не поступила в университет. Запрет получать образование не оттолкнул ее от отца. Она еще больше привязалась к нему, ненавидела всякую женщину, которая была ему близка. Она ненавидела своих сестер, ненавидела свою тетю Мину, потому что та часто путешествовала с моим братом, ненавидела женщин, которые вместе с ним изучали психоанализ, и только с одной из них — Лу Саломе — ее связывала тесная дружба, нечто такое, что могло бы превратиться в великую и страстную любовь, если бы она не обещала свое сердце другому — своему отцу. Зигмунд часто говорил своим дочерям:
— Самые умные из молодых мужчин хорошо знают, какой должна быть женщина: доброй, веселой и способной сделать их жизнь более красивой и легкой.
И когда я видела свою племянницу с этой зрелой женщиной — Лу Саломе, — я чувствовала, что именно в ней Анна нашла эту доброту, эту веселость, эту способность сделать жизнь более красивой и легкой (хотя никому другому Лу не казалась ни доброй, ни веселой, ни способной сделать жизнь более красивой и легкой), и, может быть, сама Анна хотела, чтобы Лу сделала ее жизнь более красивой и легкой, но ей мешало то, что она жила жизнью своего отца, и я предполагала, что после его смерти весь смысл ее существования будет заключаться в продолжении его дела. Его бессмертного дела. Она еще в ранней юности решила посвятить свою жизнь ему. Ее ежедневные занятия сводились к упорядочиванию того, что написал доктор Фрейд, к консультации его пациентов, организации его командировок, помощи в борьбе с болезнью. Иногда она вела себя с ним как с отцом, иногда как с мужем, иногда как с ребенком, но чаще всего как с ученым.