Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кремль все сильнее тревожили националистические конфликты, назревавшие, несмотря на все внешнее благополучие Советского Союза. В 1982 году, по свидетельству Чешко, Бромлей, выступая перед президиумом Академии наук, впервые открыто заявил о наличии в СССР опасных этнических и сепаратистских тенденций. «Может показаться странным, но тогда, в первый раз, это ошеломляло, – вспоминает Чешко. – Дискуссии не последовало, все были потрясены. Все впервые об этом узнали». При академии создали специальную этнографическую комиссию.
Стало ясно, что ни догматический сталинизм, ни новаторская «этносоциальная» теория Бромлея не в состоянии адекватно реагировать на реальные вызовы националистических движений за самоопределение, которые уже подтачивали Советский Союз. Бромлей понимал необходимость изучать этносы, но, как и любая другая свежая мысль в советской науке, его идеи тоже задыхались в удушающей атмосфере ортодоксии. Фундаментальной проблемой, как и в советской науке в целом, была сама ситуация, когда закрытая, консервативная, утратившая контакт с реальностью элита руководствовалась обязательством следовать «единой, всеобщей и вечной методологии, которая не меняется, разве что умирает ее главный истолкователь», как говорил Валерий Тишков, преемник Бромлея в должности главы Института этнографии. Правда, едва ли идеи Гумилева могли спасти положение. Скорее его гимны во славу степных племен и малых этносов Каспийского и Кавказского регионов, воспевание казацких гетманов и киевских князей еще более вдохновляли писателей националистического толка и деятелей движений за самоопределение в разных концах Советского Союза. Гумилев, пожалуй, оказал огромное влияние на антироссийский национализм народов Центральной Азии и Кавказа – посеял ветер и пожал бурю.
Писатели Олжас Сулейменов и Чингиз Айтматов, казах и киргиз, охотно вычитывали у Гумилева упорную защиту забытых, зачастую оклеветанных меньшинств. «К тюркологии я пришел через Гумилева», – признавал Сулейменов. Казахи так ценили вклад Гумилева в их суверенитет, что президент независимого Казахстана Нурсултан Назарбаев присвоил его имя Евразийскому университету в Астане. Известность Гумилева распространилась впервые на всю страну, он получал письма из всех регионов СССР. Появились и критики: патриотически настроенных русских историков возмущало его пристрастие к монголам, а уж уравнивать Русь со степными кочевниками – это была и вовсе ересь. В главном бастионе национализма, «Молодой гвардии», его клеймили как русофоба. Эти нападки усугубили и без того сильную паранойю Гумилева, и, что особенно печально, в результате обострился его антисемитизм. По свидетельству его биографа Белякова, Гумилев считал, что за всей адресованной ему критикой стоят евреи, – поразительно, учитывая, что список его оппонентов из академической среды полностью состоял из этнических русских (за исключением Бромлея, потомка англичан).
Вскоре разразился очередной скандал, и опять с антисемитским душком. Аргументацию Гумилева подхватил Юрий Бородай, написавший все в том же журнале «Природа», что западная цивилизация унаследовала традиции еврейского манихейства[264]. Бородай выворачивал рассуждения Гумилева, придавая им такой смысл, поскольку конкретно этого положения в работе Гумилева нет. Тем не менее Гумилев не опроверг публично эти выводы Бородая. Академия наук собралась на специальную сессию, осудила эту публикацию и – по крайней мере косвенно – теории Гумилева, на которые она опиралась. В журнале сменился состав редакции, несколько статей Гумилева были после этого отвергнуты научными журналами без объяснений. Гумилев превращался в жупел не только среди националистов, заподозривших у него интернационалистические тенденции, но и среди либералов, отшатнувшихся от «националиста и антисемита». Он словно застрял между двух лагерей, чужой для обоих.
Несправедливо приписывать Гумилеву шовинизм: свой талант он в значительной мере посвятил тому, чтобы выявить и прославить историю малых народов СССР. И все же его труды отдают империализмом, прославляют «единство» советского народа под благотворным правлением русских. Вероятно, полезным с политической точки зрения казалось и его антизападничество[265]. И вряд ли только совпадением можно объяснить ту относительную свободу публикаций, которую он получил в пору куликовской годовщины на фоне обострившихся отношений с Западом из-за Афганистана и Польши.
Интерес к Гумилеву в высших эшелонах власти рос в прямой зависимости от снижения привлекательности коммунистических идеалов. К середине 1980-х годов руководство уже не могло не замечать, что официальная идеология выдохлась и ленинское учение высмеивают даже в партийных кругах. Геронтократическое Политбюро вымирало с ужасающей скоростью, за Брежневым вскоре последовали двое его преемников на посту генсека – Андропов и Черненко. Экономика рушилась и неотложно нуждалась в реформе, обновление требовалось в сфере советской догматики, политика заждалась новых лиц.
После Черненко к власти пришел сравнительно молодой человек, пятидесятичетырехлетний Михаил Горбачев. Он вскоре положит начало очередной политической оттепели, которая получит имя «гласности», и экономической реформе – перестройке. Была допущена частная собственность и приуготовлен конец коммунизма. Гласность, то есть смягчение цензуры, впервые начала действовать в 1988 году, и это стало счастливым поворотом в научной судьбе Гумилева. К 1987 году у него уже брали интервью для центральных журналов и приглашали на телевидение. В 1988 году попросили прочесть серию лекций о национализме в Министерстве иностранных дел – об этом сообщает Александр Зотов (впоследствии посол в Сирии), который участвовал в организации лекций. Тем не менее, научные изыскания Гумилева все еще оставались под цензурным запретом. В 1987 году он обратился в ЦК компартии с письмом:
В силу неясных мне обстоятельств публикации моих работ за последние десять лет блокируются. Я могу объяснить это только тем, что отсвет бед, которые по не зависевшим от меня причинам преследовали меня первую половину моей жизни, продолжают незримо фигурировать и сейчас. Обвинения в мой адрес сняты давно, в 1956 г. С 1959 г. по 1975 г. мои работы, хоть и с трудом, печатались, а с 1976 г. вовсе перестали, за редкими исключениями[266].
В отличие от 1960-х годов, теперь уже не гулаговское прошлое препятствовало публикациям Гумилева, а его коллеги-историки, которые (в общем-то, справедливо) продолжали отзываться о его сочинениях как о фантастике. Академия наук блокировала публикацию «Этногенеза», но в итоге могущественный покровитель Гумилева Лукьянов, занявший к тому времени должность Председателя Верховного Совета, вмешался и добился выхода этой книги в свет. Произошло это в 1989 году, одновременно с журнальной публикацией глав из «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына. Консерваторы пытались нанести ответный удар, но не преуспели. Анатолий Лукьянов рассказывал: