Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О солнце, о ветерки, с вами, только с вами, живет еще мое сердце, как сердце братьев!
Так все больше и больше покорялся я благосклонной природе, и казалось, этому не будет конца. Как мне хотелось стать ребенком, чтобы быть к ней поближе, как хотелось поменьше знать, стать чистым, как луч света, чтобы быть к ней поближе! О, если бы на мгновение почувствовать, что проникся ее спокойствием и ее красотой! Насколько дороже было это сейчас для меня, чем многолетние размышления всеиспытующего человека! Как лед на реке, растаяло теперь все, чему я учился, все, что я свершил в жизни, и все замыслы юности отзвучали во мне; а с вами, милые моему сердцу — мертвецы и живые, теперь равно далекие, мы были единым, нераздельным целым!
Однажды я сидел далеко в поле, у источника, в тени зеленых от плюща скал, под свисающими ветвями цветущих кустарников. Был чудесный полдень, такого я в жизни не видывал.
Веял легкий ветерок, земля еще сверкала утренней свежестью, и кротко улыбался свет в своем родимом эфире. Люди разошлись по домам передохнуть от работы за семейной трапезой; моя любовь была сейчас одна, лицом к лицу с весной, и мной овладела непостижимая, томительная тоска.
— Диотима! — позвал я. — Где ты, о, где ты, Диотима?
И мне будто послышался голос Диотимы, голос, который когда-то, в дни счастья, был моею отрадой...
— У родных, — отвечала она, — у тех, кто и мне и тебе сродни и кого не дано распознать заблуждающемуся человеческому духу!
Сладостный ужас объял меня, и мысль погрузилась в сон.
— О дивное слово, слетевшее со святых уст, — очнувшись, воскликнул я, — дивная загадка, постигну ли я тебя?
И я еще раз заглянул в холодную ночь человечества, и содрогнулся, и заплакал от радости, что мне было даровано такое блаженство, и, кажется, говорил какие-то слова, но они были как шорох пламени, когда оно взлетает, оставляя после себя пепел...
О природа, и вы, боги природы, думал я, уже в прошлом мои мечты о земном свершении, и я говорю: только ты живешь, а все, что искусственно создали, выдумали мятущиеся люди, все это тает, как поддельный жемчуг из воска, вблизи твоего огня!
Давно ли они перестали в тебе нуждаться? О, как давно людская толпа поносит тебя, считает тебя и твоих богов слишком низкими для себя — вас, истинно живых, полных благостного покоя!
Люди падают с древа жизни, как гнилые плоды, так пускай же они погибают! Они возвращаются вновь, преображенные, к твоим корням, о древо жизни, и я снова оденусь зеленью, и буду вдыхать аромат твоей усыпанной почками кроны, и буду жить со всеми в мире, ибо все мы выросли из одного золотого семени.
О земные источники, и вы, цветы, и леса, и орлы, и ты, побратим мой, свет! Как стара и нова наша любовь! Мы свободны, у нас нет трусливого стремления быть точь-в-точь одинаковыми с виду, почему бы не существовать различным формам жизни? Но все мы любим эфир и сходны между собой в самой нашей сути.
И мы, мы тоже не разлучены с тобой, Диотима, хотя слезы, которые я лью по тебе, этого не поймут. Мы — живое созвучие, мы вливаемся в твою гармонию, природа! Кто же нарушит ее? Кто может разлучить любящих?
О душа, душа! Нетленная красота мира, пленительная в своей вечной юности, ты существуешь, и что тогда смерть и все горе людское! Ах, эти чудаки наговорили столько пустых слов. Все ведь свершается по свободному побуждению, и все ведь кончается миром.
Все диссонансы жизни — только ссоры влюбленных. Примиренье таится в самом раздоре, и все разобщенное соединяется вновь.
Расходится кровь по сосудам из сердца и вновь возвращается в сердце, и все это есть единая вечная пылающая жизнь.
Так думал я. Остальное потом.
[ИЗ ПРЕДПОСЛЕДНЕЙ РЕДАКЦИИ]
...Мой добрый слуга вошел в покой; с сердечностью глядел он на меня некоторое время. «Ваша милость привезли дурное настроение из Смирны», — вскричал он наконец с движением в голосе.
— Ты полагаешь, это идет от Смирны? — спросил я.
— Да, именно так я полагаю. — Бог знает, чего только с вами там ни приключилось. Иной раз думается мне, надо бы вашей милости меньше принимать все это к сердцу.
«Не принимать к сердцу», увы, вызывало во мне всегда антипатию, и не было у меня охоты принимать советы по этому поводу, и я попытался мягко, насколько возможно, увести его от этого места.
— А как твои дела? — спросил я.
— Хорошо! — вскричал он. — Мне так хорошо, как птице в небе, с тех пор как я тут.
— Ты тоже тосковал по родине? — спросил я.
— Да нет, я бы не сказал. Я не печалился, когда был на чужбине, а все ж таки дома веселей. Глупая все-таки жизнь там у них. Всё у них там будто они друг другу чужие. А здесь у меня отец, и брат тоже.
— А как им жилось, пока тебя не было?
— Да уж жилось кое-как! Голодуха, конечно, и у тиниотов была.
— Охотно верю! — воскликнул я.
— И знаете ли, ваша милость, — продолжал он, — не в том только беда, что мало еды было, а в том, что даже на той, что имелась, не было благословения.
— Как так? — спросил я.
— Господи боже! — вскричал он. — Когда ты ешь еду в печалях и заботах и нет в тебе больше веры в дар господень, тогда ничем тебе не насытиться, ничем, хоть бы и было у тебя всего вдоволь.
Он заметил, что я смутился.
— Вот почему я, — продолжал он, — говорю мою простую молитву: «Господи боже! Сохрани меня от уныния!». В церковь я редко когда хожу; там люди про другое молятся и ученей, чем я; но, когда настают тяжелые дни и сдается, что уж и не будет хороших, и когда