Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В армии проводились срочные реформы, чтобы ввести больший порядок и дисциплину, повысить значение командования. Изменились даже мундиры — для офицеров и солдат в разгар Сталинградской битвы были введены погоны.
Во МХАТе шла только что написанная пьеса Александра Корнейчука «Фронт», которая разоблачала полководцев с былыми заслугами, не способных руководить в условиях современной войны. Пьеса, несомненно, сделала свое дело, помогая командованию перестроить действия армий и дивизий, выдвинуть новых, способных людей.
Вернувшись из Удмуртии в Москву, я несказанно обрадовался, встретив в гостинице «Москва» Саломею Нерис. Ее только что вызвали из Уфы на сессию Верховного Совета.
(В письме жене от 17 июня Пятрас Цвирка писал о встрече с Саломеей, первой с самого начала войны:
«…отправился из гостиницы в Постпредство, чтоб позавтракать, а там застал Палецкиса, который вернулся из Куйбышева, и Саломею Нерис с ее сыночком. Расцеловались мы с Саломеей. Она мне и говорит: «Пятрас, как ты изменился!» А Корсакас, который был при этом, спрашивает: «Ну как же он изменился? Тот же нос, та же густая шевелюра». Саломея отвечает: «Пятрас возмужал. И стал значительно интереснее, красивый мужчина!»)
Я тоже получил номер в гостинице «Москва». С Саломеей мы встречались почти каждый день, пили друг у друга чай, разговаривали о ходе войны, о Литве, о поэзии. Сын Саломеи Баландис играл, лепил из пластилина или хлеба фигурки птиц и зверей. Нерис читала мне свои стихи, написанные прошлой зимой в Уфе. В них глубоко отражались тоска по родному краю, невозможность привыкнуть к башкирскому зимнему пейзажу, тяжелое чувство одиночества без друзей.
— Если б ты знал, как я рвалась в Москву, к вам всем, — говорила мне как-то Нерис. — Я там не умела и не знала, как помочь общей борьбе. А тут друзья, радио, газеты… И отсюда совсем недалеко до Литвы…
Страдания оккупированной Литвы каждый день были темой нашего разговора. Нерис очень не любила показывать посторонним свои чувства, но на ее глазах в эти дни часто блестели слезы.
— Опять снился Каунас, Палемонас… — часто говорила она мне. — Если б можно было побыстрее оказаться там…
Нерис в эти дни еще глубже почувствовала, что Литву из-под гитлеровского ярма может освободить только борьба всех советских народов. В ее стихах появляется оптимизм, вера в победу. Она часто выступает по московскому радио и, волнуясь, страдая, говорит, обращаясь к людям родного края, призывая к борьбе за освобождение Советской Литвы, предвещая грядущий день освобождения. Настроение Нерис этого времени хорошо выражает ее стихотворение «Москва», написанное после приезда из Уфы.
В Москве поэтесса просто ожила: она работала много и вдохновенно. И, хотя не очень любила говорить о своем творчестве, сейчас, когда я заходил к ней, она то и дело открывала свою тетрадь и, глядя на меня смущенным взглядом, говорила:
— Написала… Не знаю, удалось ли…
После долгих уговоров она тихим, робким голосом читала новые стихи.
— Ну как? Не понравилось, да? — Она смотрела на меня выжидающе. — Слова поэта так слабы в грохоте войны…
— Неправда, Саломея. Они очень сильны. Их непременно услышат все, для кого они написаны…
— Правда? Ты так думаешь?
Иногда она просила меня почитать что-нибудь мое, и мне всегда казалось, что мои сочинения поэтесса слишком легко хвалит. Может быть, врожденная кротость не разрешала ей критиковать.
Саломея брала у меня книги. Она снова интересовалась Пушкиным и Маяковским.
— Перечитывая Пушкина, я становлюсь крепче, — говорила она.
Маяковский, поэзию которого она знала еще со времен «Третьего фронта», теперь нравился ей. Как-то я спросил у нее, чем ей близок Маяковский. Подумав, Нерис ответила:
— Он хорошо умел выражать чувства миллионов. Сейчас это очень важно для поэта.
Нерис в те дни все сильнее волновала борьба наших партизан, о которых мы стали получать больше сведений. Поэтессу интересовали и воины Литовской дивизии, все еще находившейся на берегах Волги — в Балахне и Правдинске. Вместе с воинами там постоянно жили Марцинкявичюс и Гира, добровольцами вступившие в дивизию; изредка туда наезжали Корсакас, Шимкус, Балтушис, Цвирка и я. Но Нерис при всем своем желании не могла посетить наших воинов: ей не с кем было оставить ребенка. Подходящий случай ей представился только осенью 1942 года, в сентябре, когда литовское соединение прибыло в окрестности недавно освобожденной Ясной Поляны.
Я снова часто встречался с Пятрасом Цвиркой. Временами мы жили в одном номере гостиницы «Москва». Я чувствовал, как его мучает тоска по Литве; он говорил, как хотел бы оказаться в своей деревне, среди простых людей.
— Мне трудно писать, — говорил он, — когда не слышу вокруг живой литовской речи. Я должен потолковать с нашими деревенскими женщинами, увидеть слезы наших людей и услышать их смех… Я должен почувствовать запах наших полей, дыхание родной земли.
Но Пятрас умел справляться со своей тоской, он много работал. В конце мая по радио передавался антифашистский митинг, обращенный к жителям оккупированной Литвы (подобные митинги тогда проводили различные нации и организации), на котором Пятрас выступал вместе с Палецкисом, Феликсасом Беляускасом, Эдуардасом Межелайтисом и другими. Он много писал для «Тиесы», а потом и для «Тарибу Лиетува», которая с конца ноября 1942 года снова начала выходить в Москве. Частенько он выступал и по московскому радио. Немало статей, очерков и рассказов Пятраса, как и других наших писателей, публиковала прогрессивная литовская печать Америки. Всех очень порадовал сборник его сказок «Серебряная пуля». Некоторые из этих сказок, написанных с сочным юмором, характерным для Пятраса, я впервые услышал от него в подвале одного дома по улице Воровского, где мы укрывались от налета немецкой авиации…
В те дни, когда Пятрас жил в Постпредстве, а я в гостинице «Москва», он тоже частенько заходил ко мне. Иногда мы сидели с ним и мечтали о том, что будет после войны (ведь кончится же когда-нибудь война!), бредили Литвой и оставшимися там близкими.
— Фашизм мы разгромим. Это ясно как день, — твердо говорил Пятрас. — Нас нельзя победить уже потому только, что цель нашей борьбы — свобода,