Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обогнули косу, убрали грот и еще долго тащились под слабое чахканье движка. И тут явственно увидели где-то неподалеку от Бердянска вспышки зарниц. Это не было похоже на грозу. Скорее всего к городу с боями подходил Донской корпус.
– Может, вернуться? – спросил Михаленко у Старцева.
– Уже дошли. Чего ж возвращаться! – возмутился Бушкин. – Разве наши так запросто город сдадут? Продержатся малость, а то, может, и совсем отобьются.
– Подойдем поближе, – сказал Иван Платонович.
Когда они вошли в бухту и приблизились к порту, заметили надвигающиеся с моря наглые, яркие огни довольно большого судна. Оно кому-то засемафорило, и отблески света, пробивающегося сквозь решетки ратьера, легли на пушку, глядящую на берег. Несомненно, это был десантный катер белых. На его носу заскрежетала якорная цепь, и он встал на рейде, закрыв им выход из порта.
– Мышеловочка! – ни к кому не обращаясь, сказал Бушкин. – Давно так не влипал.
– Вот-вот! Этого я и боялся, – вздохнул Михаленко.
– Волков бояться – в лес не ходить! – с напускной бодростью ответил ему Бушкин.
Им теперь оставался один путь – к пирсу, куда, похоже, уже приближались донцы генерала Абрамова.
Спустили грот, чтобы не белел во тьме, и собрались у мачты. Все с надеждой смотрели на Савельева, но даже темнота не мешала видеть, что и у него выражение лица озабоченное.
Стало отчетливо слышно, как там, на судне, что-то провизжало, стукнуло. Раздались голоса.
– Шлюпку спускают, – озаботился Бушкин. – Враз на нас выйдут.
– Не выйдут! – уверенно сказал Савельев.
Стараясь не громыхнуть, он вытащил два длинных весла, опустил их в воду, чтобы смочить уключины. Одно весло дал Бушкину, со вторым, тихонько, ощупью, вставив в гнездо планшира, справлялся сам.
– В порту поставим баркас среди других, – сказал он. – И запрячемся где-нибудь на складах. Здесь их много, всяких пустых пакгаузов. Переждем, посмотрим.
– Переждать-то переждем, да только искать нас будут, – отозвался Михаленко со вздохом. – Уж больно название у нашего баркаса привлекательное.
– Какое название? – спросил Старцев.
– Какое… По всему борту крупно «Чекист». Солнышко взойдет – так и засветится… Какой такой «Чекист»? Откудова?
Потихоньку шлепая веслами, они пристали среди старых, с уже давно погасшими машинами, буксиров, прогулочных паровых катеров с порванными тентами, крутобортых яхт, с которых волны и ветры уже наполовину стерли старые милые имена «Дочурка», «Дуся», «Азовская чайка»…
Это был уголок старого мира, казалось успокоившийся навсегда, но еще полный понятными только этим омертвевшим судам звуков: тихого металлического скрежета, перестукивания бортов, скрипа покосившихся мачт, трепета обрывков парусины, плеска воды и надрывного крика чаек.
Небольшая шлюпка, спущенная с белогвардейского судна, проскочила совсем рядом, устремилась к берегу. Весла работали дружно, в такт, без плеска входя в воду. Пронеслись и растаяли вдали молодые радостные голоса. Их не пугала пулеметная и винтовочная трескотня, которая продвигалась с окраины к центру города.
Где-то далеко вспыхнуло и загорелось здание.
– Извините, товарищи, но мы здесь в порту как комар на голой заднице, – сказал Гольдман. – Не хватает только рассвета… Придется утопить наши ящики.
Помолчали, прислушиваясь. Стрельба разгоралась уже совсем недалеко. В винтовочный треск начало вплетаться характерное буханье трехдюймовок.
– Вы уж простите, – сказал после долгих раздумий Савельев. – Но ваши ящички – революционное добро… – И, взвихрив волосы на затылке, выпалил: – Есть тут поблизости один дом! Хороший дом! Спасительный!
Впрочем, прежде их спас дождь. Даже не дождь, а обильный летний ливень. Темные облака, набежавшие с моря как-то внезапно, задержали рассвет. И затем с неба хлынул настоящий водопад…
Короткими перебежками, придерживая тяжелые ящики и прячась за пакгаузами и потом за густо разросшимися кустами сирени, никем не замеченные, они поднялись на взгорок и лишь благодаря интуиции Савельева в кромешной темноте приблизились к совершенно невидимому, тускло светящемуся одним окном большому дому.
Из темной массы туч ударила молния и, разветвляясь, вдруг осветила город так, как не может осветить и тысяча артиллерийских батарей. Даже неробкий Бушкин охнул от неожиданности. И увидел перед собой особняк с полуколоннами.
– Гляди, домишко какой нераскулаченный! – удивленно сказал он. – Сюда, что ли, ведешь нас, Сусанин?
– Сюда, сюда! – Савельев поспешно, не дожидаясь новой вспышки, подтолкнул Старцева к двери. – Стучите вы, профессор! У вас вид интеллигентный!
В Бердянске действительно был один такой дом. А может, и не только в Бердянске, но и во всей Северной Таврии этот особняк был один – ни разу не ограбленный, с целыми стеклами, без следов копоти и без выщербин от пулеметных строчек на стенах.
По вечерам в этом доме били, соперничая друг с другом, настенные, напольные и настольные часы, и если в городе очередная власть задерживалась и успевала наладить электростанцию, то бронзовые бра на лестнице, ведущей на второй этаж, освещали портреты людей явно не нового режима, сановных, в военных мундирах и штатских сюртуках, полных чувства собственного достоинства, уверенных в себе – и не имевших никакого понятия о событиях, последовавших за семнадцатым годом.
Наверху, вслед за комнатой, в которой любил останавливаться Иван Константинович Айвазовский и где, в память об этом, висели его картины, следовала большая зала с концертным роялем, блестевшим нетронутым, чистым лаком: по нему не били прикладами, как по буржуазному предмету, на нем не играли с помощью кулаков или растопыренных пальцев, а вокруг, меж книжных шкафов, висели дагерротипы и фотографии, изображающие нежных женщин во фрейлинских платьях, и при старании на иной фотографии можно было разобрать надпись: «Милой Женечке от…» И далее следовали ненавистные рабочему классу фамилии.
Но самая большая фотография, увеличенная опытным мастером, была вынесена ко входу, в переднюю, к которой более напрашивалось название «вестибюль»: на ней был изображен моряк, черноусый и чернобровый, со страдальческими напряженными темными глазами, изможденный – стоячий белый морской воротничок был слишком свободен для его шеи. Во всей России не было человека, который бы не знал этого моряка или не слышал о нем, лейтенанте Шмидте, том самом, который в девятьсот пятом году взял на себя командование революционным Черноморским флотом и был затем, после ареста и суда, расстрелян на безлюдном острове Березань. Лейтенант Шмидт стал символом российской революции и ее вечным талисманом.
Казаки Дона, Кубани, Терека и всех остальных больших и малых рек, воевавшие по обе стороны разделившейся России, дикие, как индейцы, и столь же жестокие красногвардейцы Рудольфа Сиверса, утонченного потомка древнего рода, бородатые анархисты всех мастей, включая террористов-безмотивников, очкастые революционеры-большевики, перенесшие Витим и Вилюй, офицеры Добровольческой армии, немцы-колонисты, сменившие свои меннонитские убеждения на трехлинейки, «зеленые», обитавшие в плавнях Берды, Обиточной, Кальмиуса, греки-контрабандисты из Ялты и Урзуфа[7], махновские мужички, увешанные оружием от ушей и до мотни, даже немецкие матросы, гетманские стражники и синежупанные гайдамаки, войдя в этот дом, почтительно знакомились с историей жизни и подвигов Петра Петровича Шмидта.