Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– ОН ПРОПУСТИЛ! Я НАШЕЛ! НАШЕЛ!
из ванной доносился голос матери:
– ах, как же это он пропустил! какой стыд! ПОЗОР!
вскоре я поверил, что и она винит меня во всех своих невзгодах.
– МАРШ В ВАННУЮ! – командовал папаша. – В ВАННУЮ!
я шел в ванную, спускал штаны, и экзекуция начиналась, но, несмотря на ужасную боль, я оставался совершенно равнодушным к тому, что со мной происходило, действительно, для меня это ничего не значило, я не испытывал к родителям никакой привязанности и поэтому их жестокость не была для меня попранием любви, или справедливости, или уважения, вот что для меня было настоящей проблемой, так это плач, я не хотел, чтобы они видели и слышали мой плач, для меня это было унижением, как и косьба и полив лужаек, как и получение подушки, на которой я должен был сидеть за ужином после очередной порки, я не желал сидеть на подушке и всеми силами старался задавить в себе плач, и вот однажды я решил, что все – с плачем покончено, единственное, что теперь было слышно из ванной, это свист и удары кожаного ремня по моей голой жопе, я слушал этот причудливый, мясистый и жутковатый звук и таращился на кафель, слезы текли ручьями, но я так и не пикнул, отец не выдержал и прервал порку, обычно он отвешивал по пятнадцать – двадцать ударов, но теперь остановился где-то на семи-восьми. с криком: «мать, слышь, мать!» – он выскочил из ванной.
– я думаю, наш сын придурок! он не ревет! я порю его, а он не ревет!
– ты думаешь, он дурачок, Генри?
– да, мамочка.
– ах, какой позор!
это было первое явственное проявление замороженного парня, я и сам ощущал, что со мной что-то не так, но я-то не считал себя придурком, я просто никак не понимал, как это другие люди могут, например, мгновенно рассердиться, впасть в ярость, а потом так же легко позабыть о своем негодовании и тут же стать совершенно довольными и радостными, и еще как это они так искренне и живо всем интересуются, когда все вокруг – сплошная глупость.
я не отличался ни в спорте, ни в играх со сверстниками, но это потому, что у меня не было времени тренироваться, на самом деле я не был неженкой и иногда, вдруг, у меня получалось что-то лучше, чем у всех остальных, но и это меня нисколько не волновало, вспоминаю свою первую драку с соседским мальчишкой, я так и не смог разозлиться на него, я просто махал кулаками, я же был замороженным, я не мог понять ГНЕВ и ЯРОСТЬ своего противника, вместо того, чтобы попытаться побить забияку, я всматривался в искаженное гневом лицо, отмечал странные манеры и был весьма озадачен его разъяренностью, иногда я наносил ответные удары, но чтобы только удостовериться, что могу это сделать, а потом снова впадал в ступор.
и тогда мой отец выскочил из дома и заорал:
– все! бой окончен! конец! капут! пацаны боялись моего родителя, и они бросились наутек.
– ты не мужчина, Генри, – сказал мне отец. – тебя снова побили.
я молчал.
– мать, наш сын снова позволил этому Чаку Слоану побить себя!
– наш сын?
– наш, наш!
– какой стыд!
без сомнения, это отец распознал во мне замороженного человека, и он извлек из этой ситуации максимум выгоды для себя, «детей должно быть всегда видно, но никогда не слышно!» – заявлял он. меня это вполне устраивало, сказать мне было нечего, и ничего меня не интересовало, я был замороженный тогда, потом и навсегда им и остался.
пить я начал лет с семнадцати вместе с парнями постарше, которые шлялись по улицам и грабили заправочные станции и винные магазинчики, они принимали мое всеобъемлющее отвращение за проявление бесстрашия, а то, что я никогда ни на что не жаловался, относили к необычайной храбрости, я был довольно популярен в компании, но и это меня никак не расшевелило, я жил в своем замороженном мире, во время попоек передо мной выставляли большое количество бутылок – виски, пиво, вино, – я пил все подряд, но ничего меня не забирало по-настоящему, я и захмелеть-то не мог, как все остальные, одни валились замертво на пол, другие дрались, третьи пели, четвертые бахвалились, а я сидел себе тихонько за столом и осушал стакан за стаканом, и с каждым выпитым стаканом я все дальше и дальше отдалялся от компании, ощущая себя потерянным, но без надрыва и муки, просто электрический свет, голоса, тела, и ничего больше.
тогда я еще жил с родителями, в стране бушевала Великая депрессия, 1937 год, найти работу семнадцатилетнему пацану было нереально, и я возвращался домой чисто в силу привычки и стучал в дверь.
однажды ночью мама открыла смотровое окошечко в двери и закричала:
– он пьяный! он снова пьяный!
из дальней комнаты послышался голос отца:
– что? снова пьяный?
вскоре возле смотрового окошка появилась физиономия папаши:
– я не хочу тебя пускать, ты опозорил как свою мать, так и свою родину.
– здесь холодно, откройте, или я выломаю дверь, я хочу войти, больше мне ничего не надо.
– нет, сынок, ты недостоин моего дома, ты опозорил как свою мать, так и…
я обошел дом и с разбегу атаковал плечом заднюю дверь, в моих действиях не было злости, только простой расчет, как в математике, – у вас есть цифры и формулы, и вы работаете с ними, я врезался в дверь, но она не открылась, зато прямо по центру образовалась большая трещина, и, похоже, защелка наполовину выбилась, я снова отошел и приготовился к атаке.
– ладно, входи, – отступился отец.
я вошел, но как только увидел их лица – пустые картонные лица безумного кошмара, – мой желудок, переполненный алкогольным коктейлем, взбунтовался, меня стало тошнить, и я блеванул прямо на их чудный половик с изображением древа жизни, все, что было выпито, вылилось на древо жизни.
– ты знаешь, как поступают с собакой, которая нагадила на ковер? – спросил отец.
– нет, – ответил я.
– ее тыкают носом прямо в дерьмо, чтобы она больше так не делала!
я промолчал, отец подошел ко мне и ухватил за загривок.
– ты – нагадившая собака, – заявил он. я опять промолчал.
– теперь ты знаешь, как поступают с нашкодившей собакой?
он стал пригибать мою голову к блевотине, покрывавшей древо жизни.
– ее тыкают носом прямо в дерьмо, чтобы впредь неповадно было!
мать – образцовая немецкая фрау – в ночной Рубашке стояла в стороне и молча наблюдала за нами. по молодости у меня возникала идея, что вообще-то мама на моей стороне, но это была абсолютно ложная идея, приобретенная еще со времен общения с ее сосками, да к тому же и стороны-то моей никогда не было.
– слушай, папа, – сказал я, – кончай!
– нет-нет, ты знаешь, как поступают с плохими собаками!
– я прошу тебя, прекрати.
но он продолжал давить мне на загривок, все ниже, ниже, ниже, мой нос был уже почти в блевотине, так как я слыл замороженным, я не спешил, но «замороженный» означает твердость, а не мягкость, я стоял раком и соображал, получалось, что у меня нет никакого желания и отсутствуют какие-либо причины, чтобы уткнуться носом в свою собственную блевотину, ну, если бы у меня возникло желание или это было для чего-нибудь нужно, тогда я бы сам сунул свой нос хоть в бочку с говном, для меня это не было вопросом, скажем, ДОСТОИНСТВА, или ЧЕСТИ, или ГНЕВА, просто, исходя из расчетов моей специфической математики, получалось, что мне это не надо, я чувствовал, если воспользоваться моим любимым термином, отвращение.