Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была шаль девочки, ехавшей на пони.
Вглядевшись еще пристальнее, я заметил и многое другое. Под поверхностью воды там и тут виднелись неясные очертания, напоминающие уносимые течением человеческие тела. Мне показалось, будто я вижу лица с рыбьими глазами и с разинутыми ртами, вижу руки, мучительно рвущиеся наружу из глубины. А за берег одного из крошечных островов и впрямь вцепилась из воды тонкая, неестественно изогнутая человеческая рука. На запястье у нее что-то зеленело – нечто вроде травяного браслета, и рука эта принадлежала не утонувшему человеку, а живому – она махала, звала, молила о помощи.
Разумеется, ничего нельзя было сказать наверняка. Какое-го мгновение я видел тела под водой, а затем они пропадали. А то мне начинало казаться, что вся поверхность пруда представляет собой слипшуюся массу утонувших и тонущих человеческих тел. А еще мгновение спустя все казалось спокойным и ясным.
На этот раз к двери подошел сам О'Рорке. Казалось, он чем-то изрядно озабочен.
– Слушаю вас.
– Выходит, ее опять поменяли, – сказал я, пытаясь напомнить о нашем знакомстве.
– Поменяли что? – О'Рорке вздохнул и скрестил руки на груди. – Боюсь, что я вас не вполне понимаю.
– Гравюру Ругандаса. Вид Нюрнберга вон там, на стене. Помните, я спрашивал вас об этом на прошлой неделе или пару недель назад? Но вы не сказали мне, что у гравюры есть и третий вариант.
– А что, мы с вами знакомы?
Его взгляд из-под очков был пытлив и недоверчив.
– Собственно говоря, да. Вы, должно быть, забыли. Вы еще сказали мне тогда, что в то утро к вам обращалось с этим же вопросом еще несколько человек.
О'Рорке покачал головой.
– Расскажите-ка все по порядку.
– Я хотел выяснить, почему гравюра нюрнбергского парка выглядит несколько иначе. На переднем плане был пень, то есть, прошу прощения, камень, который затем исчез. И вы сказали мне, что в библиотеке есть два варианта этой гравюры, почти идентичные, и что их просто поменяли.
– Вы меня с кем-то путаете. – О'Рорке деланно улыбнулся. – Со мной вы ни о чем не разговаривали. А я никогда не разговаривал ни с вами, ни с кем-нибудь еще по поводу этой гравюры. И эта гравюра Ругандаса у нас в одном экземпляре и в единственном варианте. И она нам не принадлежит: ее передали нам на месяц из частного собрания. И у нас вообще нет во владении картин. И мне кажется, если вы приглядитесь к гравюре повнимательнее, то увидите, что на ней изображен не парк, а пруд. Или озеро. А теперь, если вы позволите...
И он собрался было меня покинуть.
– Нет, погодите-ка, – я повысил голос, чуть ли не заорал на него. – Погодите-ка, О'Рорке... Видите, я по меньшей мере знаю, как вас зовут. И тут еще был такой толстяк в очках с поломанной дужкой. Он работает вместе с вами. Я и с ним разговаривал. И он меня наверняка помнит.
– Весьма сожалею, сэр. Я вас никогда ранее не видел. И толстяки здесь никакие не работают. Тем более в очках. Мне кажется, что вы что-то путаете.
– Он стоял прямо на том же месте, где стоите сейчас вы, толстый такой парень, и жевал сандвич. Я этого не придумываю. Я с ним разговаривал. И это другая гравюра, черт бы ее побрал! Ее поменяли – и вы сами это знаете!
– Подождите меня здесь, – сказал О'Рорке и исчез в глубине архива. Чуть погодя он вернулся с каким-то машинописным листом. – Вот каталог выставки. Мне кажется, вам стоило бы связаться с владельцем гравюры. Давайте-ка посмотрим... – его палец побежал по бумаге. – Ага, вот она. Йоханн Мориц Ругандас. «Сумеречная прогулка». С подзаголовком «Город Нюрнберг». Предоставлена доктором Р. М. Сомервилем. К сожалению, мы не вправе сообщать посетителям адреса владельцев, но вы можете справиться в телефонной книге.
– Я знаю, где живет доктор Сомервиль.
Сухая и холодная рука у меня на лбу слабо пахла миндалем. Откинувшись в кресле, я глядел на давно облюбованную точку на потолке. Занавески на окнах были задернуты, горели свечи, из стереопроигрывателя доносилась нежная музыка. Углом глаза я видел Пенелопу, сидящую на своем обычном месте у письменного стола: она сидела как-то подчеркнуто прямо, подчеркнуто собранно, словно стенографистка, изготовившаяся к работе. На ней было короткое черное вечернее платье, стянутое на талии тонким золотым поясом. Она сидела закинув ногу на ногу и поджав пятки под кресло: чулок на ней, кажется, не было. Одна из туфелек соскользнула у нее с ноги, тонкие голубые жилки сквозили на ослепительно белой, почти сверкающей коже ее лодыжек.
– В древние времена, – сказал Сомервиль, – священники и занимающиеся врачеванием, понимали, какую важную роль в этом деле играет музыка.
– Не выключить ли свет? – спросила Пенелопа.
Теперь она улыбалась мне так, словно нас что-то связывало. Я поглядел на ее руку. Браслета не было. Я перевел взгляд на ее обнаженные ноги. На сгибе колена, с внутренней стороны, у нее выступили капли пота. Я заметил, как мышцы ее бедер напряглись – должно быть, она почувствовала, куда я смотрю, и капли пота засверкали на свету.
– Свет?
Сомервиль прочистил горло.
– Как только вы будете готовы.
Пенелопа встала и куда-то пропала из моего поля зрения. Внезапно в кабинете стало темнее и потолок растаял. По теплому воздуху плыл запах воска.
– Послушайте меня, Мартин, – Сомервиль говорил мне прямо в ухо. – Нам предстоит долгое и трудное путешествие. Успех, как вы знаете, вовсе не гарантирован. На этот раз вам придется нелегко. Если вы намерены отказаться, то сейчас самое время сказать об этом.
Я услышал звук собственного голоса:
– Я готов.
Музыка начала постепенно затихать.
Ранее этим же вечером я позвонил Сомервилю, чтобы отменить нашу договоренность Я сказал ему, что, пожалуй, не выдержу еще один сеанс. Что я самым серьезным образом обеспокоен тем, что гипноз творит с моей памятью.
– Не хочу оказывать на вас излишнее давление, Мартин, но нам с вами чрезвычайно важно выяснить, что же произошло. А еще один сеанс не представляет для вашей памяти никакой опасности. Напротив, он ее, скорее всего, улучшит.
Как всегда, его аргументы казались осмысленными и уместными. Он еще раз уверил меня в том, что амнезия – явление временное и мне не о чем беспокоиться.
Со времени последнего сеанса регрессии прошло пять дней. Я почувствовал, что моя решимость сопротивляться ослабла.
Прежде чем повесить трубку, я спросил у него – просто не смог удержаться от этого вопроса, – не предоставил ли он в распоряжение Нью-Йоркской Публичной библиотеки гравюру из своего собрания. Он ответил, что не имеет ни малейшего представления о том, что я имею в виду, и что он даже не слышал о художнике по фамилии Ругандас, а затем повторил, что ждет меня в 8.30.