Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но природа распорядилась иначе, чем безнравственные люди и пользовались в своих целях. Шленский ходил в эти мастерские, как на свидание с любимой, и переживал там, очевидно, сходные чувства, поскольку являлся потом в дом Рундальцовых разгоряченным и с блестящими глазами. (И я, между прочим, не раз замечала, что в эти часы и Мамарина, видимо, инстинктивно старалась держаться к нему поближе: что-то он такое, неощутимое для меня, излучал.) Из самих мастерских, впрочем, начальство быстро попросило его вон, но было уже поздно: там завелись у него преданные друзья и ученики, с которыми он вел нескончаемые беседы, раздавал брошюры, газеты и прокламации и готовил к тому, чтобы в нужную минуту пустить свою стрелу. Иногда (с чем и связана была ирония отца Максима), не дожидаясь приказа таинственного центра, стрела пускалась самостоятельно, но, кажется, не вполне в цель: вдруг в какое-то, как правило, понедельничное утро объявлялась забастовка, так что на работу выходила едва треть смены, а остальные пускались в угрюмый загул. Бродили по улицам большими компаниями, задирали прохожих (которые, впрочем, старались, заслышав вдали гармошку и пение, обойти их стороной), иногда били окна в какой-нибудь лавке или разоряли купеческий склад. Требований никаких, тем паче политических, не предъявляли, а спустя несколько дней, сбросив пар, со столь же угрюмыми лицами выходили на работу, сжимая кулаки и грозя кому-то невидимому, которого на всякий случай считали виновником всех своих несчастий.
Шленский в эти дни, хотя и зримо страдая от аполитичности своих воспитанников, которые на поверку оказывались обычными хулиганами, причем скверного пошиба, где-то на заднем плане своего ума восхищался их разрушительной силой, которую не оставлял надежды обуздать: так строитель плотины, только приступая к своему делу, восхищен мощностью потока, с которым ему предстоит вступить в единоборство. «Ребята гуляют, – говорил он, как-то особенно поводя головой. – Ну что же делать, настрадались. Систему будем ломать, большие дела впереди, пусть пока отдохнут». Сам, впрочем, не только не принимал участия в их пьяных проделках, но и явственно их опасался, боясь, кажется, попасть под горячую руку. Зато с возвращением их к работе сам немедленно оказывался поблизости с новой порцией брошюр и листовок. Он был совершенно искренне убежден в том, что его обычный низколобый питомец, в пьяном угаре швыряющий камнем в обывательское окно, после нескольких собственноручно сделанных конспектов из Маркса и Каутского отложит булыжник, бросит пьянствовать и по первому его, Шленского, сигналу отправится штурмовать губернское правление.
На наши тихие улицы хулиганы, как правило, не забредали, так что тревожные новости попадали в дом обычно или запечатленные на газетных страницах, или с визитерами. Однажды, вернувшись из гимназии, Лев Львович предупредил, что позвал на следующий вечер в гости инспектора народных училищ Ивана Клавдиевича Шамова, который некогда помог ему получить нынешнее место: они случайно столкнулись на улице, и в разговоре вдруг возникла такая особенная пауза, которую можно было заполнить только приглашением. Не состоя формально у него в подчинении (вернее, все-таки состоя, но в очень отдаленном и косвенном), Рундальцовы готовились к его визиту с каким-то особенным старанием, что показалось мне сперва странным, а после трогательным: из-под всего европейского и прогрессивного лоска вылезало все-таки старинное, русское, милое – столоначальник на крестинах у писаря. Впрочем, дано это было в таких мягких формах, что, может быть, никто другой бы и не заметил, а уж они сами – тем более. Общим духом ожидания прониклись и остальные домочадцы: Клавдия дважды в этот день бегала на рынок, поскольку в первый раз забыла что-то совершенно необходимое для вечерней трапезы, да и Жанна Робертовна хоть и не поменяла своих обычных манер, но зато повязала вдруг себе какой-то особенный, явно французского происхождения галстучек, который, впрочем, смотрелся на ее затрапезе как остаток веревки на вовремя срезанном из петли удавленнике. Поглядев на эту суету, я хотела было спрятаться вечером у себя в каморке наедине с Метерлинком, который был уже давно прочитан, но которого я теперь для забавы мысленно разыгрывала по ролям: например, один голос за Игрен, другой за Тентажиля (Метерлинк, может быть, тоже был из наших – по крайней мере, ход его мысли был мне как-то заранее понятен). Как бы не так! Оба они (не Игрен с Тентажилем, а супруги Рундальцовы) настоятельно попросили меня присутствовать, может быть побаиваясь оставаться с Шамовым наедине или предполагая, что, увидев свежего человека, он вновь начнет рассказывать, как ходит на косолапого с рогатиной, и вечер пробежит незаметно.
Вышло примерно так, хотя и не совсем. Иван Клавдиевич был один, без жены, сославшись на ее нездоровье (что, кажется, отчего-то обеспокоило Мамарину: как будто тень скользнула по ее лицу), но при этом в настроении самом приподнятом. Жанна Робертовна в этот день была в ударе, яства сменяли друг друга, рюмки и бокалы наполнялись своевременно, и беседа лилась рекой. Говорили о новостях с фронта, об очередном призыве ратников второго разряда, о настроениях в городе, о спиритизме, о выборе щенка для медвежьей охоты, о вишневой настойке, о романе «Санин», о том, что доктор Риттер, поскользнувшись, сломал обе руки, о бродячем цирке, гастролировавшем в городе. По странной цепочке ассоциаций, характерной для хорошо разогнавшегося разговора, Шамов съехал на революционные настроения в учебных заведениях губернии и, в частности, ругательски ругал Шленского (в тот вечер отсутствовавшего: ужинали вчетвером), обещая его при первой оказии из народного училища вытурить. Вина его была не только в том, что он бунтовал других учителей и что писал статьи в газеты (за которые сам Шамов получал уже выговоры из министерства), но, оказывается, вел пропаганду даже и непосредственно на уроках. Ученики его, как ни странно, обожали с каким-то экстатическим надрывом, причем не только нынешние, но и прошлых лет, и готовы были по первому его слову броситься в огонь и воду. Меня, признаться, это тогда поразило, и я даже решила, что Шамов преувеличивает: мне приходилось видеть выступления ораторов, которые при помощи особенного дара как бы гипнотизировали публику, но в Шленском, насколько я его знала, не было ничего от этого животного магнетизма. Может быть, дело было в простоте прокламируемых им