Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воодушевленный профессор работал над ее расшифровкой несколько месяцев и наконец представил результаты своих трудов ученому сообществу: сперва он сделал доклад на заседании собственной кафедры, следом напечатал статью в местных «Филологических записках» и отправил краткий отчет о находке с приложением копии нескольких листов рукописи в редакцию «Журнала Министерства народного просвещения». На следующий год новость о появлении нового памятника, озаглавленного первооткрывателем «Княжий суд» (изначально рукопись не имела названия), прогремела по всему ученому славянскому миру. Тогда же, впрочем, нашлись и скептики, утверждавшие, что древнерусскому автору (на роль которого старик Монахов прочил «премудрого книжника» Тимофея из Галича) неоткуда было знать такие-то и такие-то речевые обороты, появившиеся лишь двумя веками позже. Монахов сносил эти нападки с полным стоицизмом, объясняя их обычной завистью, столь распространенной среди ученых определенных специальностей, и твердо помня, что появление «Слова о полку» сопровождалось ровно такими же сомнениями. Слегка его смущало лишь то, что настоятель пещерного монастыря настрого запретил ему упоминать о совершившейся негоции, якобы опасаясь наказания от Синода за слишком вольное отношение к монастырской собственности, – поэтому и в докладе, и в статье о происхождении рукописи говорилось уклончиво: она-де была извлечена из подземного тайника при некоторых не подлежащих оглашению обстоятельствах.
Годом позже в том же «Журнале Министерства народного просвещения» вышла статья прославленного Ф. Ф. Фортунатова, где он совершенно недвусмысленно, с десятками непобедимых аргументов, утверждал, что «Княжий суд» есть весьма искусная, но безусловная подделка, причем, вероятно, изготовленная совсем недавно, с привлечением новейших археографических данных. Монахов-старший, едва разрезав листы свежего номера журнала и осознав масштабы случившейся катастрофы, отправился к настоятелю, который, казалось, был потрясен не меньше его, так что профессор, от природы человек желчный, насмешливый и скептический, полностью поверил в его невиновность. Произошел ужасающий скандал. Директор корпуса вызвал Монахова к себе и, глядя на него тем легендарным немигающим взглядом из-под густых бровей, от которого, случалось, падали в обморок не только воспитанники, но и офицеры низших чинов, в недвусмысленной форме потребовал печатного покаяния. Монахов, как человек штатский и гипнозу поддающийся с трудом, отвечал какой-то дерзостью, так что был немедленно, с оскорбительно поспешной торопливостью, отправлен в отставку.
К этому времени он успел скопить – может быть, не только педагогической деятельностью – небольшой, но вполне достаточный капиталец, так что голод ему не грозил, но вся его ученая репутация была полностью разрушена. Запершись дома, он еще раз перепроверил свою расшифровку несчастной рукописи и сделанные из нее выводы: все по-прежнему сходилось, хотя, как он видел теперь, для осознания тех новаций, которые ее данные вносили в сложившиеся представления о древнерусской словесности, нужно было сделать один небольшой, но совершенно необходимый логический шажочек – и дальше вся картина складывалась безупречно. Он написал язвительное письмо в «ЖМНП», перечитал его, вычеркнул отдельные особенно острые пассажи и отправил. Через несколько дней пришел ответ, в котором сообщалось, что он навсегда выведен из числа авторов журнала и что впредь пришедшая от него почта распаковываться не будет. Тогда, слегка укротив собственную гордыню, он написал самому Фортунатову: тот ответил сухой короткой запиской, в которой предлагал корреспонденту сменить род деятельности за полной его неспособностью к нынешней. Пережив и это, Монахов, прихватив оригинал «Княжьего суда» (для которого местный переплетчик сделал особый ковчежец из красного опойка), отправился в Москву и Петербург искать правды. Об этом его хождении по бывшим коллегам Мамарина не знала подробностей, но, кажется, с какого-то момента его просто перестали принимать – и он слегка помешался.
Следующие несколько лет профессор посвятил деятельности, беспрецедентной в русской исторической науке по масштабу и направлению. Он десятками выписывал по каталогам Клочкова и Шибанова старинные книги, после чего наносил на них – подражая древним почеркам, с использованием орешковых чернил, которые варил сам, – вкладные и дарственные надписи известных лиц. Дальше эти книги через особенного, заведшегося у него маклера сбывались в лавки обеих столиц, зачастую (но не всегда) с убытком. Поднаторев в этом, он стал, запасшись чистой бумагой нужного времени, писать исторические документы, особенно почему-то полюбив Екатерину II и ее окружение: из-под его пера выходили письма ее к Потемкину, Орлова к ней (с чудовищными ошибками), рескрипты ее к Суворову и ответные задиристые записочки… Дальше, наскучив кабинетной работой, он закупил через того же маклера (который вряд ли был посвящен в планы патрона, но благоразумно помалкивал) несколько фунтов древних восточных монет, в основном по дешевке, поскольку, не будучи нумизматом-коллекционером, не гнался за качеством. После этого, объезжая места археологических раскопок, он, под покровом ночи пробираясь к шурфам и котлованам, аккуратно разбрасывал там эти монеты, к будущей невинной радости ученых, которая в дальнейшем оборачивалась и его собственным маленьким торжеством: ежеосенний отчет общества под покровительством князя Урусова вызывал у него пароксизмы смеха и довольства, поскольку существенной частью выводов о миграции древних народов князь был обязан именно ему.
У одного воронежского ювелира он заказал монгольскую серебряную пайсу (по иллюстрации из книги того же Урусова) и довольно долго раздумывал, куда бы ее приткнуть, пока не решился и не подложил ее в один из крымских раскопов недалеко от Бахчисарая. Обычно, рассыпав крупный урожай монет и слегка припорошив их песком, он на другой день скрывался с мощным цейсовским биноклем где-нибудь неподалеку, чтобы наблюдать за счастливыми лицами ученых: здесь же он, к гневу и возмущению своему, увидел, что один из копателей, заметив краешек пайсы в горе вчерашнего отвала, улучив момент, спрятал ее в карман, вместо того чтобы сдать своему начальнику, – следовательно, для ученого мира она была потеряна навсегда.
Пробовал он и открыть полностью новое направление в оставленной им неприветливой науке: нарезав в одном из окрестных лесов березовой коры, изготовил несколько записок, используя бересту вместо пергамента, а буквы не рисуя, а процарапывая.