Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр Алексеич люто, от всего сердца ненавидел старую московскую знать, а об иных родах, особенно о Милославских, и вовсе слышать не мог без гневных припадков. На лице царя сразу появлялась страшная гримаса, судорога искажала его черты, и все его большое, нескладное тело трясло от ярости, словно в лихорадке. Меншиков знал, отчего при упоминании иных боярских родов с государем творилось неладное. Вспоминались Петру в эти мгновения лихие и кровавые дни стрелецких бунтов. Тогда родовитые московские семейства подначивали буйных и своевольных стрельцов рассчитаться с худородными Нарышкиными да Матвеевыми, поднявшимися благодаря второму браку покойного Алексея Михайловича с Натальей Нарышкиной. Много раз Петр Алексеевич рассказывал Меншикову одну и ту же страшную историю из своего детства. В мае 1682 года, стоя на кремлевском Красном крыльце, матушка, царица Наталья Кирилловна, его, мальчонку, прижимала к себе, а внизу кипела пьяной злобой толпа, сверкали отточенные бердыши, щерились из-под косматых шапок бородатые лица. Ворвавшиеся в Кремль за своими предводителями Милославскими стрельцы требовали жизни боярина Матвеева. И не спасла тогда царица дядю своего, Артамона Сергеевича Матвеева, хоть и молила о пощаде на коленях, словно последняя раба! Вытащили его душегубы прямо с кремлевского крыльца, отшвырнув «бабу-царицу с пащенком-царенком», да тут же в куски изрубили! Хотели тогда стрельцы и малолетнего Петра, «волчонка нарышкинского», смерти предать, но вдруг завыла царица Наталья, как волчица, защищающая свое дитя, и заколебались, и отступили стрельцы. Побоялись-таки на царскую кровь железо поднять!
Петр потом отплатил стрельцам — страшно, люто, нечеловечески — и за то, что пощадили его, отплатил, и за страх свой детский. Сам стрельцам головы рубил и ближним людям велел за топоры взяться. Вершил кровавый, беспощадный суд — и не каялся, без меры изливал в мир свою ненависть. Стрельцов скоро не стало, мало кто из них от расплаты ушел, а ненависти в государевой душе не убавилось. Он ненавидел всю старую Москву. Скорей бы перенести столицу в место иное, поближе к Европе и подальше от извечных московских страхов и злоб!
Когда царь заводил эти разговоры, верный Меншиков слушал молча, участливо, терпеливо, а потом, как бы невзначай, предлагал Петру Алексеичу навестить на Кукуе Немецкую слободу. Там все по-иному, чем в боярской, посадской, лапотно-бородатой, грязной и смрадной Москве! Там — люди добрые, веселые. Табак — крепкий, пиво — пенное, кофий — чуть горьковатый, как и полагается. А какой кофий варит белокурая красавица Анна Монс! Четыре, пять, десять чашечек сразу выпить можно, лишь бы глядеть в ее лазоревые глазки да в заманчиво глубокий вырез, в котором так и перекатываются два сочных, бело-розовых полукружия! Алексашке и самому нравилось погулять на Кукуе, однако разговоры эти вел с царем его молодой слуга-наперсник не сам собой, а по воле Франца Яковлевича Лефорта. Удалась Лефорту с Меншиковым их задача — государь приходил в Немецкую слободу часто и охотно, при этом неизменно и Лефорта навещал, и кофий, сваренный Анной Монс, пил. Пивом, кстати, также не брезговал, однако от этого полезного солодового напитка амурная страсть только разгорается, это от Амстердама до Варшавы всем ведомо! Немецкую красавицу Анхен Монс владыка варварской Московии полюбил не на шутку — сделал своей названой подругой, дом ей подарил и в этом дому европейских послов принимал. Как водится, имел там с дипломатами важные беседы, не таясь, забывая, что стены имеют уши не только в промозглых кремлевских палатах… Убегал царь в Немецкую слободу от московских тревог и страхов, а того, что лукаво прельщает и заманивает слобода его юную душу, понять не умел. Легко и радостно ему здесь было — а Меншиков с Лефортом свою линию гнули, европейскую. Рождалась Россия — новая великая мировая держава — из детских страхов и тревог юного Петра и из его леденящих кровь воспоминаний. И стал безродный Менжик в этой новой державе первым после государя.
Но недаром говорят в народе: жалует царь, да не жалует псарь. Остался Меншиков в старой Москве чужим — даже самые достойные люди из старой аристократии, способные подняться над затхлым болотом родовой боярской спеси, не любили и сторонились его. Вот, к примеру, Борис Петрович Шереметев — человек больших добродетелей и великой славы, прославленный полководец, опытный дипломат. Подружиться бы ему с Меншиковым, за общее дело стоять, новые земли для государя вместе завоевывать и новую жизнь в огромной, погрязшей в косности стране заводить… Однако не любил Шереметев бойкого Алексашку, не раз поносил его прилюдно, говаривал, что-де, мол, он, Меншиков, вор и шельма. Что и говорить: Александр Данилыч государственные денежки от своих не отделял. Ну и что с того? Раз он первый государев помощник, то и жить ему подобает красиво, с размахом, с блеском, не пятная доброго имени царева перед державами своей стыдной нищетой. Хорошо Шереметеву с его вотчинами родовыми да от жены приобретенными! А он, несчастный, нищий Менжик, гол, как сокол, так что о куске хлеба для себя да для будущего потомства самому порадеть надо.
Царь Петр Алексеевич, впрочем, тоже не оставлял своего любимца своими милостями и велел своим боярам принимать Алексашку с хлебом-солью, добрых вин и лучших яств не жалеть и всяческий решпект ему оказывать. Иначе ни в жизнь не стал бы гордый Шереметев накрывать для Александра Данилыча богатую трапезу и в гости его к себе звать. Но если хочешь ладить с грозным Петром — изволь ладить и с хитрым Менжиком, Данилычем, Алексашкой!
Меншиков платил Борису Петровичу Шереметеву той же монетой, и даже щедрее! К врожденной глухой зависти мелкого провинциального дворянчика к благородным магнатам примешивалась едкая, как соль в глаза, досада. Пожаловал Петр Алексеевич своего старого боевого пса Бориску жирной, завидной костью — чином фельдмаршальским за Ливонию. Спору нет, умелый старик вояка, и заслуги его велики. Меншикову хватало ясности ума и широты души признавать доблести даже в своих недругах. Однако и сам он бессчетное количество раз слушал смертельное пение ядер и пуль, первым во фрунте водил на врага войска, скакал в кровавых полях с кавалерией, карабкался на крепостные стены, абордажем брал на воде неприятельские корабли! И при этом он до сих пор только генерал-майор…
Однако Александр Данилыч решил сразить своего соперника не воинскими доблестями, а блеском иного рода. Велел приготовить себе французского шитья камзол из голубого бархата, богато затканный серебром, да короткие штаны-кюлоты из мягкой, словно девичья кожа, замши, крашенной пурпурным цветом средиземноморских моллюсков, а к ним — лиловые шелковые чулки. Башмаки надел по последней моде, немецкой работы, с серебряными пряжками и высокими красными колодками каблуков. Рубашку — тонкого полотна, пышно украшенную брабантскими кружевами, которые из манжет выпустил даже более, чем предписывал этикет версальский. На шею повязал галстух из китайского шелка, украшенный цветами, драконами и иными азиатскими чудесами. Парик для государева любимца только что привезли с ганзейского негоциантского корабля, пришедшего в Архангельск, и наемный парижанин-куафер, мурлыча под нос игривые напевы далекой родины, несколько часов пудрил и завивал его a-la «король-солнце» Людовик Французский. Тот же парижский мастер изящно побрил и уложил шелковистые усики Александра Даниловича и, придя в умиление (Меншиков умел внушать самую преданную любовь своим солдатам и слугам), не пожалел для хозяина половины флакона настоящей кельнской туалетной воды, которую прежде берег для себя. Александр Данилович прицепил к поясу богато украшенную самоцветами шпагу, за марсовы дела от государя полученную, покрыл голову треугольной шляпой с пышным плюмажем из перьев заморской птицы-страуса и велел запрягать.