Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В походе их застигла ранняя северная осень. Пролетали над войском, обозами, толпами беженцев и пленных холодные ветры, шли дожди, увязали в дорожной грязи телеги и люди, и неумолимо вставал перед пастором Глюком строгий и грозный облик России…
Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев, оставив седло, трясся в тесном нутре своего разбитого возка. Пристроив на колени лист бумаги и заслоняя его полями шляпы от сбегавшей с прохудившегося полога струйки воды, он писал реляцию великому государю о победном завершении кампании ливонской: «Послал я во все стороны пленить и жечь, не осталось целого ничего, все разорено и сожжено, и взяли твои ратные государевы люди в полон мужеска и женска пола и робят несколько тысяч, также и работных лошадей, а скота с 20 000 или больше… И чего не могли поднять — покололи и порубили».
«Ассамблеи», или новомодные домашние приемы в духе Немецкой слободы, которые великий государь Петр Алексеевич повелел учинять всем благородным семействам, не очень-то нравились старой московской знати. Пусть там, в слободе этой диковинной и богопротивной, парни и девки собираются вместе, шумят и пляшут, в то время как голландские и немецкие фармацевты да менялы раскуривают свои трубки и наполняют воздух противным запахом бесовского зелья — табака. То ли дело боярские посиделки на старинный манер, когда старики чинно беседуют о том о сем, молодежь — почтительно им внимает, а боярышни появляются в светлице только для того, чтобы, густо покраснев, поприветствовать гостей! Но молодой государь издавна зачастил в Немецкую слободу к недостойной девице Анне Монс, оттого и велел своим подданным устраивать на дому иноземные посиделки. Хочешь не хочешь, а изволь. Петр Алексеевич и без гнева-то премного страшен, а в ярости — не приведи Господи! Иные ослушники государевы, сказывали, от одного его взгляда мертвыми падали, справедливой кары не дождавшись!
Борис Петрович Шереметев, чуя недоброе, давно просился у царя «на побывку» в Москву, к милой супруге Евдокии Алексеевне и ненаглядной дочери Аннушке. «Жена живет на чужом подворье, надобно ей дом сыскать, где бы голову преклонить, — писал фельдмаршал. — Сама не сказывается, но дочь дописывает, что зело недужна супружница моя. Отпусти на Москву, великий государь!» Петр же все медлил: и рубежи северные надобно было фортециями укрепить, и беженцев на землю осадить, и полон ливонский по острогам разослать. Человеческие надобности и печали Шереметева не укладывались в величие монарших планов.
Слава Богу, сын фельдмаршала, рассудительный тридцатилетний премьер-майор Михайла, выхлопотал отпуск из государева войска якобы для лечения открывшейся раны и, не жалея лошадей, поспешил в Белокаменную. Матушку Шереметев-младший застал уже не встающей с одра болезни. Она едва могла поднять руку, чтобы благословить его. Даже спешная покупка дома на Воздвиженке, куда со всеми предосторожностями перевезли больную и созвали лекарей со всего Кукуя,[35]ничего не изменила. Любимая супруга фельдмаршала, Евдокия Алексеевна, которая принесла Борису Петровичу богатое приданое и свою непомеркшую с годами любовь, вскоре скончалась тихо и бестрепетно, исповедавшись и причастившись и позвав на последнем дыхании: «Борюшка… Детушки…» Теперь даже царь не мог не отпустить своего лучшего военачальника на женины похороны.
Евдокия Алексевна, Дунечка, родила фельдмаршалу сыновей-наследников Константина и Михайлу, дочерей Софью и Анну. Но Константин и Сонечка, Царствие им Небесное, скончались в молодых летах. Зато Михаил стал Шереметеву надежной опорой, а Аннушка цвела нежной белой розой и радовала отца. Теперь бренное тело покойницы сберегали в дубовом гробу, на льду, чтобы фельдмаршал успел бросить в ее могилу горсть земли. В Москву Шереметев прибыл с несколькими доверенными офицерами, неизменным Порфиричем и новой экономкой — ливонской пленницей Мартой Крузе. «Мариенбургская дева» быстро стала в доме незаменимой: удрученный горем фельдмаршал только благодаря Марте вспомнил, что за похоронами должны следовать поминки, на которые собиралась приехать вся московская знать. Борису Петровичу было не до поминок и не до угощения родовитых семейств. Весь день приезда и последовавшую за ним ночь просидел разом постаревший Шереметев над гробом жены. Все слушал, как дьячок читает над покойницей Священное Писание, и думал о том, что виноват: не успел повидать Дуню в тяжелые дни ее болезни. То брал в дыму и пламени ливонские города, то опустошал чужой цветущий край, то фортеции ставил.
«Это кара мне, — думал фельдмаршал, — наказание Божье за то, что я без числа людей побил, семьи порушил, разоренную землю за собой оставил. Вот Господь Дуню к себе и прибрал! Ей, чистой душе, там хорошо будет, а я за грехи свои помыкаю еще здесь злую долю». Непривычная слеза скупо катилась по обветренной щеке фельдмаршала. Аннушка Шереметева горько плакала в своей светелке, а утешала ее новая домоправительница — Марта Крузе, которая и сама нуждалась в утешениях. Аннушка доверчиво распахнула свою страдающую душу навстречу этой странной, но такой сильной и доброй чужеземке.
Михайла Шереметев в это время молча мерил шагами горницы и думал, что за отцом теперь глаз да глаз нужен, а то согнется от горя старик. Худо, если рвение к государевой службе потеряет. Разгневается тогда Петр Алексеевич, и плакала фортуна всего рода Шереметевых! С Мартой Михайла Борисович был внешне приветлив и любезен, но каждым словом своим, каждым жестом давал понять, что она, «прислуга», не ровня боярам Шереметевым. Марта хорошо усвоила это и стала обходить сына фельдмаршала стороной, как и положено усердной служанке. Зато Анна Шереметева нашла в Марте помощь и поддержку: на похоронах все держала экономку за руку и боялась отпустить, как будто черпала в этой маленькой, огрубевшей от работы ручке неожиданную силу. Когда после похорон Аннушка долго и горько плакала, ливонская пленница гладила ее по голове, как ребенка, пока рыдания не затихли. С тех самых пор Аннушка и Марта стали подругами.
«Слава Богу, чай, вдвоем девонькам и печаль вдвое меньше покажется», — заметив это, решил Борис Петрович. «Пускай себе, — добавил Михайла Борисович. — Слезы да причитания — бабье дело, а нам, сынам Шереметева рода, раскисать не след!» Фельдмаршал согласился: в дни великих испытаний до маленького ли горя одинокого старого человека? Его отцовской заботы и несгибаемой воли ждали десятки тысяч разноименных детей — его солдаты.
Пробыв в Москве недолго, Шереметевы, старый и молодой, снова засобирались в дорогу. Назад, на войну! Однако в разгар сборов с парадного крыльца вдруг заявился разряженный в пух и прах адъютант и возгласил, что генерал-фельдмаршала Шереметева завтра желает почтить визитацией и лично принести соболезнования генерал-майор и губернатор нового города Санкт-Питербурха, что на Неве, Александр Данилович Меншиков. «Государев любимец в Москву жалует! — зашушукались тотчас по дому Шереметевых. — Сам Данилыч! Алексашка Меншиков!! Менжик!!!»
Шереметев не любил плутоватого и не в меру бойкого Алексашку за «худородие», дерзость и гордыню великую, а пуще всего — за то, что за плечом государевым стоит и в ухо Петру шепчет. И, как скажет Алексашка, так «мин херц», то есть великий государь, в конце концов и сделает. Умен, шельма, лукав и разумом смел, этого не отнять. И вояка храбрейший! Потому советы он дает гневливому и непостоянному Петру Алексеевичу в основном дельные. Только из благородных Шереметевых советники не хуже вышли бы. Их древний род и прежде Смутного времени был у московских государей мужами в совете! Алексашка же Меншиков родом неведомо кто, неведомо откуда: злые языки поговаривают, что он подовыми пирогами на базаре торговал.