Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был укутан с головы до ног, его одежда, гражданская и военная вперемешку, пропиталась дымом и грязью, и Георг принял его за солдата. В первые дни 1938 года стояли ужасные холода, а селение в тылу находилось на высоте свыше тысячи метров. В комнате, где Георг зашивал раненых, было едва ли теплее, чем на улице: окно не заклеили бумагой и тряпками, потому что нужен был свет. Георг прогнал его привычным набором фраз, которые повторял как автомат, не поднимая глаз от стола. «Para buscar a unos compañeros heridos vaya a la cocina, si eres herido tu mismo, camarada, busca a una enfermera». «Если ты ищешь раненых товарищей, отправляйся на кухню; если ты ранен сам, товарищ, поищи медсестру». Если он просто устал, или контужен, или ищет, где погреться, пусть его гонит кто‑нибудь другой. Мужчина некоторое время постоял в дверях и ушел.
Обычно темнота приносила передышку, во время которой поднимали наверх раненых; тяжелые случаи оперировали при свете масляных ламп, достойном кисти Караваджо. Под прикрытием темноты сменялся медицинский персонал, хотя возможность выпадала не всегда, но в тот день Георг смог закончить работу. У входа, как всегда, стояла толпа санитаров-носильщиков и солдат в бинтах, лиц было не видно. Но тот человек его узнал: «Георг Курицкес!» Он испугался и неохотно обернулся. Здесь его называли только Хорхе, doctor или camarada; не хотелось верить, что кого‑то послали сюда, чтобы чинить ему неприятности. Не он решил, что интербригады в наступлении участвовать не будут и что для медиков нужно сделать исключение.
– Was für eine wunderbare Überraschung! Und an einem solchen Tag!
– Sind Sie Robert Capa?[218] – спросил он с вежливостью, которая здесь была не в ходу. Ему было послышалось преувеличение (да уж, какой «чудесный» сюрприз, что они встретились!), но оказалось, в тот день товарищи взяли Теруэль, и это известие отмело подозрение в иронии.
– Этот день вернет нам силы, – согласился он.
– Ты сделал свою работу, я – свою; как насчет отпраздновать?
– Конечно, – ответил Георг, – но после таких новостей мне тем более не стоит далеко уходить. В Теруэле наверняка кто‑нибудь из нас понадобится…
– Richtig[219], – сказал Капа. Он снял шапку, сунул ее в карман и, не спрашивая разрешения, вошел в операционную.
Георг представлял его именно дерзким («Как вон те», – говорила Герда, указывая на ватагу уличных мальчишек на прибрежных скалах), но моложе. Война старит – по крайней мере тех, кто увяз в ней по уши.
– Доктор Курицкес, – продолжал Капа, расстегивая куртку, под которой он прятал камеру. Он извинился, что отнимет у него несколько минут, хотя радость от взятия Теруэля хотелось разделить с todo el mundo[220]. – Но не это, – добавил он, вынимая конверт с фотографиями и вкладывая всю пачку в руку Георгу.
Разглядеть что‑либо было почти невозможно при тусклом свете, зато он скрыл то, чего Капе лучше не видеть; мороз обжигал глаза, едва они увлажнялись.
– Можно я возьму одну? – спросил Георг.
– Да хоть все. Мы же фотографы, нам ничего не стоит напечатать еще.
– Мы?
Они с Шимом и Гердой сняли студию: светлую, тихую, достаточно просторную, чтобы там мог обосноваться друг и помощник. Рут Серф приходит помочь; к счастью, работы хватает.
Георг недоумевал, как он может нести такую околесицу: приглашать его в Париж, предлагать ему остановиться в студии, расписывать, как там хорошо, лучше, чем в гостинице, что Герда обставила все со своим непревзойденным вкусом и выдающейся практичностью. Георга это все раздражало настолько, что он уже готов был подумать, что у Капы не все в порядке с головой. Он работал под огнем и постоянно рисковал жизнью, хотя фотограф мог отступить в любой момент; может, его душевное здоровье и правда пошатнулось.
– Как дела у Рут? – перебил Георг. – Передайте ей от меня большой привет при встрече.
В пачке фотографий Георг обратил внимание на портрет, озаренный неповторимой улыбкой Герды. Капа это заметил.
– Не церемоньтесь, bitte, – сказал он.
Знает ли фотограф, сколько раз он, Георг, снимал с нее эту меховую курточку?
На другом снимке Герда подтягивала чулки, состроив одну из своих характерных гримасок. Было видно все: обнаженное бедро, неубранная постель, цветы на обоях захудалого отеля, бутылка пастиса, висящий за раковиной халат-кимоно.
Он не должен был позволить ему увидеть эту фотографию, но Капа сам сунул ему под нос доказательства его близости с Гердой.
Когда Георг вернул ему пачку, Капа плакал. Плакал, и с жаром кивал, одобряя его выбор, и пытался засунуть остальные фотографии обратно в конверт. Георгу казалось, что он уже привык к виду товарищей, которые внезапно ломались, начинали задыхаться и беззвучно лить слезы, как из прохудившегося крана. Но на сей раз он ничего не мог с собой поделать и тоже заплакал.
– Entschuldigung, Георг, у нас мало времени…
– У нас еще есть время выкурить по сигарете, – ответил он, разыскивая свою последнюю заначку, ободренный мыслью, что с окончанием осады дефицит табака прекратится.
Капа предложил ему американскую сигарету и пообещал перед уходом оставить всю пачку. Он сразу же вернется в Париж, а оттуда в Китай, куда они должны были отправиться вместе с Гердой. Он больше не может откладывать отъезд. Но не приехать в Теруэль было бы отступничеством, предательством.
Он говорил с окурком во рту, машинально посасывая его при каждом вдохе, потом порылся во внутреннем кармане куртки, выудил оттуда фляжку и предложил Георгу первым сделать глоток.
– Придется довольствоваться арагонским шнапсом, запас бренди закончился.
Судя по его болтовне (о самодельном aguardiente[221], от которого даже камни плавятся, о великом Эрнесте Хемингуэе – пьет как сапожник, но всей душой предан общему делу, о бесконечных вопросах, которые он хотел бы задать ему, если бы было время), Капа, кажется, пришел в себя.
А вот Георг после третьего глотка ошалел. Он не спал, съел только немного фасоли.