Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За Герду, – тихо сказал он. Нет, он не был пьян, но благодаря этому убийственному aguardiente ему было наплевать, что о нем могут подумать.
С широкой заговорщической улыбкой, почти зловещей (из‑за эффекта, который создавала единственная зажженная лампа, освещая его белоснежные зубы), Капа сказал свой тост: «Auf unsere Gerda, lechaim[222], за жизнь и за свободу!»
Он шумно выпил и, вытерев подбородок и рот, снова начал болтать: о работе, которая задержала его в Париже, о том, как ему влепили пощечину на похоронах («Ты ведь знаешь братьев Похорилле?»), о непростительной глупости, что он оставил ее в Испании.
– Представь себе, – сказал он, – я не сомневался, что, когда начнется решительное наступление, за ней будет ходить вся левая пресса! Разве я их не видел? И в Мадриде, и на конгрессе писателей в Валенсии – слетались к ней как мухи на варенье. Корреспондент «Дейли Уоркер», спецкор «Правды», да всех не перечислить. Нравилось мне это? Нет. Был у меня выбор? Нет. Веришь, я даже готов был вручить ее канадскому журналисту, который ей нравился больше других. Красивый здоровяк, каким только может быть двадцатилетний парень, выросший на бифштексах, молоке, командном спорте и убежденный в том, что добро восторжествует с приходом коммунизма. Я уверил себя, что он скорее умрет, чем бросит ее, ведь он был по уши влюблен. Ты представляешь, Георг? So ein Idiot! «Teddie, please keep an eye on her»[223]. Знаешь, как в голливудском фильме: он клянется, весь красный, а она улыбается, сияет, переводит взгляд то на одного, то на другого. Герда могла вертеть им как хотела, а я, идиот, не понимал опасности. Поэтому она и погибла. Он‑то выкарабкался, бедолага. Тед Аллан – может, ты с ним встречался?
Да, действительно, когда он в последний раз видел Герду, с ней был этот журналист. Их отношения показались ему слишком близкими, но об этом Георг решил умолчать. Сказал только, что познакомился с ним в увольнительной в Мадриде – Герда очень любила знакомить своих старых друзей с новыми.
Капа долго смотрел на него, а потом задал совсем не тот вопрос, которого ждал Георг: о впечатлении от Теда Аллана.
– А как она тебя представила? – спросил он.
– Какими словами?
– Да, если помнишь…
– Что‑то вроде «Voilà, je vous présente mon très cher ami, le docteur Kuritzkes»[224].
После нескольких секунд молчания сдавленный всхлип Капы показался коротким смешком, который он долго сдерживал.
– Знаешь, что она рассказала Тедди? Сказала, что больше не может влюбляться, потому что Гитлер убил ее настоящую любовь. Ах, как красив и отважен был доктор польских корней, великая любовь! Доктор Курицкес, mon cher ami[225], желаю тебе жить и здравствовать до ста двадцати!
Не давая ему вставить ни слова, Капа говорил без пауз. Так даже лучше, потому что эта откровенность его потрясла.
Тед Аллан появился в Париже, вися мешком на костылях, поэтому Капа присматривал за ним, а потом предложил поехать вместе в Нью-Йорк, откуда Тедди сможет вернуться в Монреаль. На корабле он таскался сам из каюты в столовую – вылитый звонарь собора Парижской Богоматери, – но в шторм охотно опирался на его руку. И даже видя Капу, убитого горем и казнящего себя, Тед пустился в любовные откровения.
– Ну что тут скажешь, Георг? Я был не против. Как говорится, разделенное горе – половина горя. Возможно, мне нравилось слушать, какой замечательной была наша Герда. Не знаю, как ты, а я ревновал как Отелло, хотя это ужасно осложняло совместную жизнь. Но с тех пор как ее не стало, мне все равно, кому она строила глазки.
Капа предложил ему еще одну сигарету, как бы приглашая его ответить.
– Я не ревновал, почти никогда.
– Да, Герда мне так и говорила.
Напоследок, перед тем как их выгнали и они обнялись на прощание на пороге операционной, Капа рассказал, что днем Тедди держался; все начиналось вечером, когда он напивался («Что еще делать на корабле!»). Он вопил, что он бы увез Герду в Америку и излечил бы ее от страданий по польскому доктору. Ничто не мешало ему мечтать, кроме смерти, а смерть, как в конце романа, постфактум могла сделать все возможным.
– Они такие, эти американцы. Они мечтают о таком же доме, как у соседа, с детьми, камином и огромной красной звездой на рождественской елке, и в своих мечтах они всё это уже купили.
Тедди хвастался, что Герда нашла его рассказы блестящими и даже посоветовала отправить тексты Хемингуэю. А он, он бы показал ей свой талант, и, sorry to say, my friend[226], слава писателя легко превосходит успех фотографа.
– Это были не очень приятные минуты, mein lieber Georg[227]. Но что мне оставалось делать? Напомнить ему о Китае и adiós[228]my friend? Или объяснять ему, что между боем и бомбардировкой Герда не стала бы привередничать? Ее ложь была проявлением заботы; жаль, что Тедди, в своей высокомерной наивности, не распознал сигнал. Возможно, она им увлеклась, как и всеми прочими юношами, которые уходили утром, чтобы больше никогда не вернуться вечером. В конце концов, не меня, не тебя и не кого‑то еще Герда любила всем сердцем – а всех, кто, рискуя жизнью, посвятил ее борьбе с фашизмом; единственной ее любовью были Испания и ее работа плечом к плечу с испанским народом.
Георг кивнул.
Еще вопрос, не начал ли ей надоедать сам Капа, но в одном он точно прав: на войне самый близкий человек – напарник, а напарником Герды был Капа, единственный, кто был рядом с ней. Георг охотно признал это, когда увидел, как тот наконец исчез за поворотом дороги, с рюкзаком за спиной, поднятым воротником и в натянутой до самой шеи грубой шерстяной шапке. А пачку «Лаки Страйк» он, увы, забыл ему оставить.
Погрузившись в воспоминания, доктор Курицкес останавливается на углу улицы Джовенале, должно быть, той самой. Ничто не мешает ему продолжить путь, но до него только что, здесь, дошло, что встреча с Капой в Теруэле отпечаталась в его памяти лучше, чем момент, когда товарищи вручили ему привезенную из увольнения ежедневную газету. «Плохие новости», – сказали они. Слова соболезнования, наверняка прозвучавшие, стерлись. «Enterrada en París la camarada Gerda Taro caída en Brunete»[229]. Провал. У этого провала есть точное медицинское