Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настала моя очередь.
— Прыгай, — дал мне команду матрос, — давай руку, я подстрахую. — И к Хуанито: — А ты там ее лови, тяни крепче.
Я прыгнула. Хуанито успел меня ухватить. Но в этот момент катер отшвырнуло от пирса, и я осталась распростертая в «шпагате» над ревущей стихией. Слава богу, матрос тоже не отпустил меня, а катер отбило не очень далеко.
Смешно, но единственное, что пронеслось у меня в голове, была мысль: «А вот об этом я уже никогда не смогу написать Мемосу. И никто ему не расскажет про мой конец».
Однако небеса сжалились: катер снова прибило к пирсу, я успела прыгнуть.
А вскоре мы уже сидели в домике старпома Дедкова, примостившемся на берегу одного из Курильских островов, пили чай из закопченного медного чайника и с бывалостью мореходов разглагольствовали о китовой охоте.
Все, что случилось часом позже, произошло не со мной, На моих глазах, но не со мной. Но я не могу назвать это воспоминанием. Мне и сейчас кажется, я существовала не сторонним наблюдателем, а жила внутри Паши, прочувствовав его последние минуты и приняв вместе с ним его смерть. Я была им. Так мучительна память о том урагане на Курилах.
Может, оттого чувство это было столь явственным, что я верила: беду принесла я. Женщина в этих краях несет беду.
Старпом Дедков покосился на лавку, где спал Пашка, увидел, что тот лежит с открытыми глазами, сказал:
— Ветерок будет, ты из хаты не вылезай.
Пашка смиренно моргнул: «Хорошо». Дедков ушел. А Пашка продолжал жить на узкой жесткой лавке в домике на берегу океана. Океан плюхал за стеной волнами о слип — огромный деревянный помост для разделки китовых туш. Впрочем, от слипа осталось только название, китов тут уже давно не разделывали, китобазу прикрыли.
Пашка слушал это плюханье волн, и ему представлялось, что какой-то пекарь-богатырь швыряет с размаху тесто на месильную доску, как в его детстве делала Поля, когда они жили в деревне.
— «Слип», — произнес вслух Пашка, — по-английски — спать… И «слип» — «скользить». — Он сейчас как бы скользил по еще не растаявшему сну. Ему виделся китобоец «Вихрь», на который нас взяли в рейс. Было раннее утро, и океан был бирюзово-прозрачный за кормой, а вдали густо-зелен, как тенистая кладбищенская хвоя. И вдруг там, над этой густой зеленью, округло, точно темный валун, взошла спина кита. Одна, другая, третья. Океан порос черными валунами.
Что-то сместилось в ритме судового хода, и Пашка ощутил, как внизу, в машинном отделении, по-особому запульсировало. Сейчас китобоец был как живое, объятое нетерпеньем охоты существо, и машины дрожали, предвкушая бой.
Пашка, прижимая к груди камеру, бросился к гарпунной пушке, где уже прохаживался тучный гарпунер Щедров. Сейчас он был главной персоной на китобойце, и отсвет этой значительности исходил от него.
Пашка спросил Щедрова:
— А вы не промахнетесь?
Тот хмыкнул, даже не взглянув на Пашку:
— На фронте снайпером был, а тут в такую фигуру не попасть!
Пашке стало неловко за наивность своего вопроса, и он прильнул к глазку кинокамеры.
Валуны росли перед глазами. «Стопори!» — махнул рукавицей Щедров, и китобоец замер.
Выстрел грянул нежданно, но Пашка поймал камерой и полет гарпуна, и четкую траекторию этого полета, прочерченную тросом, которым гарпун крепился к телу китобойца.
Кита лебедкой подтащили к судну. Теперь он был распростерт тут весь, и темная его кровь расплывалась в зеленоватой бирюзе воды.
На какое-то мгновение «Вихрь» явился Пашке гриновским «Секретом» в оперенье алых парусов — их отсвет лежал багряно на зелени воды. Но Пашка старался не давать волю мечтательности и отогнал видение.
Он снимал на цветную пленку. Взял кита и воду. И Щедрова снял. Крупно, очень крупно.
Но тут у Пашки перехватило сердце, и кровавые пятна на воде поплыли на палубу. Пашка выругал свое штопаное сердце и страх, который он никогда не мог побороть в такие минуты. Страх, прогнавший его с палубы и засунувший в каюту.
Теперь в домике старпома они ждали, пока транспортный самолет не перекинет их на материк. Но самолеты не летали третьи сутки: синоптики пророчили ураган.
Пашка, свесившись с лавки, поглядел на пол, и, снова растянувшись на лавке, заскользил в своем полусне.
Опять поплыли пятна китовой крови, они карабкались по волнам, но волны стали вдруг черными и пологими, и Пашка вспомнил, что это насыпи песка. Вчера он видел их за домиком: на черном сухом песке багровели пятна, неподвижные пятна лепестков шиповника, отлетевшие с соседнего куста. И тишь стояла над островом, и лепестки точно приклеило.
Океан все месил волны на слипе, но вдруг — будто всю квашню вывернуло на берег — за стеной ахнуло так, что домик испуганно вздрогнул.
Пашка вскочил с лавки («ветерок» — мысль поспешно царапнула сознание), схватил камеру и ринулся на берег. Но новый накат, не достигнув Пашки, взревел и отбросил его от слипа к стене дома. Пашке открылись черные холмы песка, уже не запятнанные малиновыми брызгами лепестков шиповника. Холмы осели, песок с них смело, и перед Пашкиными глазами встал огромный, в человеческий рост куст лопуха. Такие растут только на Сахалине и на Курилах. Ветром лопуховые листы выгнуло, обнажив изнанку, изборожденную вздутыми зелеными жилами. Казалось, эти травяные вены набухли от напряжения, с каким лопух держался за почву под порывами ветра.
Пашку тоже швыряло, но он кое-как наладил камеру и уперся ее глазом в натужный лист лопуха. Камеру рвало из рук, палец не держался на спусковом крючке, однако Пашка, вновь исхитрившись, повернул переключатель, переведя камеру на автоматическую съемку, и, обнимая ее, жал к животу. Слава Богу, дуло в спину.
И тут его подхватило, оторвало от земли и, как соринку, понесло вдаль и вверх. Наверное, не было страшнее минуты за короткий Пашкин век, но Пашке не было страшно: он даже не думал — он всем телом ощущал стрекот камеры и небывалое свершение своего ремесла: он ловит для людей мгновения, которые еще никто не сумел схватить, запечатлеть. Этот безграничный ураган, готовый сорвать с океана острова, застрял теперь навсегда в маленькой утробе его камеры.
Пашка в вихревом полете пронесся над островом, и оттого, что находился он в этом сверхстремительном движении, если бы кто-нибудь глядел на него с земли, то не мог бы заметить, когда у Пашки остановилось сердце.
— Как только пройдут заставка, титры, третья камера сразу берет фотографию старика с ребенком на руках и наезжает до самого крупного плана… Берешь глаза старика, — я повернулся к оператору у третьей камеры.
— Мы же хотели начать с комментария, — сказала Тала. Она произнесла это суховато и отстраненно: наша размолвка на бульваре не растворялась и здесь, в многомерном пространстве студии, пронизанном светом «юпитеров».