Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, в этом нет ничего сложного. Но она отворачивается и резко меняет тему:
– Я позвонила Джеми. Решила, что он должен знать.
– Про Эбби? – не понимаю я.
– Про тебя, – отвечает она. – Я позвонила ему и сказала, что ты лежишь здесь.
Моя настоящая мать обязательно позвонила бы Джеми. Она обязательно сделала бы это. То есть передо мной сидит именно она, верно? Это моя мать, а эта сумасшедшая девчонка – я.
– Он забрал фургон с вечеринки. Сказал, что нашел ключи.
– Пожалуйста, поблагодари его, – говорю я.
– Он может навестить тебя. Надеюсь, ты не станешь возражать.
Мне не хочется, чтобы Джеми видел меня в таком виде; плохо уже то, что ему известно о случившимся и я не знаю, сколько всего рассказала ему мама. Она могла сообщить о каждой мельчайшей детали; о всех самых ужасных вещах. Он наверняка испытывает сейчас огромное облегчение от того, что мы расстались, и благодарен судьбе за это. За то, что имеет возможность держаться подальше от столь неприятной истории. И от меня.
* * *
Скоро наступает время прощаться. Объятия, похоже, никогда не закончатся, и у меня появляется чувство, будто я больше не способна дышать; но все же я вдыхаю знакомый запах маминых волос, и мне кажется, я снова окунулась в детство, и то и дело вспоминаю об осином жале и замороженном горошке, и мне становится хуже из-за того, что я усомнилась в ней. Не могу понять, почему это произошло со мной. С моей головой.
Я провожаю маму, не вставая с кровати, поскольку ноги стали раза в два тяжелее, чем были несколько минут тому назад, а левая рука настолько слаба, что ее не поднять. Лишь правая способна хоть на что-то, и я долго машу маме вслед – до тех пор, пока она не скрывается за углом коридора.
И тут мне в голову приходит мысль коснуться правой рукой горла. Прикасаюсь к коже у ключицы, провожу пальцами вокруг основания шеи, словно направляю нож гильотины. Рука спускается вниз, пытаясь нащупать ее. Но подвески нет.
Не помню, чтобы я видела ее здесь, в больнице. Не помню, чтобы она касалась моей кожи в течение всех дней, проведенных в кровати. Была ли она на мне, когда меня привезли сюда? Она должна была висеть на шее, но вдруг что-то случилось, пока меня несли на носилках? Что, если она упала? Или зацепилась за что-нибудь и сломалась? Я должна догнать маму и попросить ее поискать подвеску дома.
Я встаю.
Пытаюсь вспомнить, в каком направлении она ушла.
Спустя несколько мгновений замечаю выход – конечно же, она могла пойти только туда; здесь всего один выход. Единственный в отделении.
Я плетусь к нему, но ходить тяжело. Тем не менее мне кажется, что это получается у меня довольно неплохо, только вот плитки пола сменяют друг дружку очень уж медленно. А в стене маячит все то же окно, что и прежде.
У меня уходит куча времени на то, чтобы проделать четвертую часть пути, и тут я слышу чей-то разговор. Вижу открытую, никем не охраняемую дверь и разбираю два голоса. Первый я узнаю сразу же, это моя мама, а другой кажется мне знакомым лишь смутно – это, должно быть, кто-то из докторов. Их слова поначалу ставят меня в тупик: они говорят о моем отце. В последний раз я видела его в трехлетнем возрасте, а это означает, что я его совершенно не помню. И все же мама беседует о нем с каким-то случайным доктором.
– И он не подошел к телефону, – говорит она. – Я позвонила всюду, куда только могла, но так и не выяснила, где он с тех пор обретается. У меня нет об этом ни малейшего представления. Может, он снова очутился на улице и спит под мостом. Да, возможно, так оно и есть. Не знаю. Никто не спешит оповестить меня о нем.
– Ему ставили какой-либо диагноз? Он вам ничего такого не говорил?
– Не говорил, – вздыхает она и надолго замолкает.
Я ошиваюсь совсем недалеко от двери и гадаю, чувствует ли она мое присутствие здесь. Затем мама снова начинает говорить, рассказывать доктору вещи, о которых не удосужилась поведать мне. Своей собственной дочери. О моем собственном отце.
– Он никогда ничего не говорил мне об этом. Но он принимал какое-то лекарство. От него остался пузырек. И позже я его нашла. И подумала, а это от чего? Пришлось поинтересоваться, что в нем было. Оказалось, антипсихотическое средство. Наверное, у него была шизофрения. Как он мог не поставить меня в известность об этом? Я знаю, шизофрения может передаваться по наследству. Доктор, что касается Лорен, она еще, конечно, слишком молода, но как вы считаете…
Я не узнала, о чем шла речь дальше, потому что меня взяла под локоть санитарка и спросила:
– Вы заблудились? Хотите посидеть? – Она говорила достаточно громко, и в дверях сразу показались мама, и доктор, и медсестра. Сюда же шаркающей походкой забрел один из пациентов, появились какие-то другие люди в больничной одежде, они видели меня и знали, что я все слышала.
Мама выглядит испуганной.
– Лорен, тебе что-то нужно? – спрашивает доктор. Я не знаю ее имени, но она знает мое.
– Мама, я хотела спросить… – Я перевожу взгляд на маму. По всей вероятности, она считает моего болтающегося неведомо где, предположительно бездомного отца сертифицированным психом, и эту крохотную деталь она скрывала от меня всю мою жизнь.
– Подвеска. Такая серая. Ты не могла бы принести мне из дома еще и ее?
Она смотрит на доктора. Та кивает. Тогда она снова поворачивается ко мне и говорит, что, конечно, поищет ее и принесет вместе с остальными вещами завтра же.
– Лорен, а ты… – начинает мама, но стоящая рядом с ней женщина отрицательно качает головой. – До завтра Лорен, солнышко, – прощается мама.
Я тоже киваю и медленно иду обратно по коридору, а потом долго пялюсь на стену, сидя на неудобном, можно сказать, антигуманном виниловом стуле.
Наступил новый день, и я больше не таращилась на стену. Я смотрела на девушку. Она не замечала этого, потому что вообще ничего не замечала. С тех пор как медсестра привела ее и усадила на стул, она ни разу не пошевельнулась – не только для того, чтобы пересесть с одного стула на другой, а вообще. Даже ни разу не почесалась. Не моргнула глазом и не поправила прядь огненно-красных волос, упавшую ей на нос.
Может, она сидит так неподвижно в надежде, что я обращу на нее внимание? Другие пациенты ведут себя громко и активно, вертятся и размахивают руками, и она, безусловно, выделяется на их фоне. А может, на то существует какая-то другая причина? Она, наверное, думает, что здесь за нами следят – то есть знает об этом наверняка, раз до сих пор восседает, подобно статуе.
Ее голос не смог достучаться до меня через отравленный лекарствами мозг, вот она и явилась сюда во плоти и крови. Это единственно возможный вариант.
– Фиона? – обращаюсь я к ней.
Она продолжает сидеть как сидела.