Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В понедельник? – переспрашиваю я. – В понедельник у меня важный экзамен. Я не могу остаться здесь до понедельника.
– Я принесу тебе из дома учебники и все, что скажешь. Но ты уверена, что оно тебе нужно? Ты не должна беспокоиться о школе после… после…
Она не может выговорить то, что хочет выговорить.
– Я не пыталась убить себя, мама. Это был несчастный случай. Я же тебе говорила.
– Помнишь, что ты сказала о Фионе Берк? – нерешительно спрашивает она.
Я напрягаюсь:
– Нет, а что я сказала о Фионе?
– Ты… Мне показалось, ты считаешь, будто разговариваешь с ней.
Я отрицательно качаю головой:
– Совершенно не помню этого.
Она меняет тему разговора.
– Как ты себя чувствуешь?
– По-разному.
– А это… – Она показывает на руку.
– …болит? – заканчиваю я за нее повисший было в воздухе вопрос.
Она кивает.
– Совсем немного. Это всего лишь царапина. Могу я поехать с тобой домой? Мне на этой неделе на работу.
– Нет. Я заходила в кафе и сказала, что ты заболела. И это далеко не царапина, Лорен.
Теперь она вообще не смотрит на меня. И, кажется, вот-вот расплачется. Опять отворачивается, чтобы рассмотреть общую комнату, где мы сидим – печальное место для печальных людей. Жалюзи почти не пропускают солнечный цвет, а поцарапанные стулья и диваны, обитые материалом, который легко отмывается от крови и рвоты, расставлены так, чтобы больные и посетители практически не могли видеть соседей. В комнате одновременно помещается не больше дюжины людей. И никому из них не приходится общаться с «чужаками», что можно расценить как чудо. Крупная женщина наблюдает из примыкающего к комнате кабинета за тем, что в ней происходит. На окне между ее столом и комнатой имеется ставня, которую можно закрыть, так что если на корабле поднимется бунт, она сможет покинуть его – запереться изнутри.
Какой-то мальчик нетвердой походкой проходит мимо комнаты, в которой мы все сидим, и, конечно же, попадается на глаза маме. На обеих руках у него такие же повязки, как у меня на левой, ноги передвигаются очень медленно – он едва отрывает их от плиточного пола коридора и делает шажки длиной в несколько дюймов. Создается впечатление, будто он наполнен цементом. Может, тут все дело в таблетках, которыми нас пичкают? Я осторожно поднимаю левую руку, чтобы выяснить, тяжелая ли она, а затем смотрю, как она с легким стуком падает мне на колено, словно это мешок с цементом.
Мама поворачивается ко мне, и луч света, проникнув сквозь жалюзи, бьет ей прямо в лицо. Оно словно вспыхивает – может, кто-то на небесах направил его так специально? Чтобы донести до меня что-то важное?
Обрати внимание, говорит он.
Дело опять в маминой родинке. Как и прошлым вечером, она расположена на «неправильной» стороне лица, что опять удивляет меня. Я смотрю на нее в зеркало? Или память спуталась и зависла? А может, эта женщина – прекрасная женщина с родинкой не на той щеке, продолжающая нервно дотрагиваться до меня, посадившая меня под замок предположительно ради моего же блага, – вовсе не приходится мне матерью?
Я хочу, чтобы она говорила. Мне необходимо слышать ее голос. И тогда я все пойму.
Она вздыхает. И говорит:
– Мне так жаль, что у тебя создалось впечатление, будто ты не могла обратиться ко мне со своими проблемами, Лорен.
Какую-то секунду мне кажется, что она назвала меня Лорой, а я клянусь, что в ту ночь медсестра произнесла мое имя именно так. Но нет. Нет, она знает мое имя и никогда не допустит такой глупой ошибки. Все не может быть так просто. Меня снова охватывают сомнения. Теперь я не уверена, кто она такая: та женщина, которую я знаю и знала всегда, или же притворяется ею, пытается меня одурачить. Я решаю внимательно рассмотреть ее татуировки, но на ней толстый свитер-водолазка, и длинные рукава и ворот не дают возможности увидеть ни одной зацепки. На шее парят всего две птицы – те, которые ближе всего к уху.
Следует ли мне попросить ее снять свитер? Раздеться и доказать, что она моя мать?
Но тут я вспомнила, как порвала ее рубашку в ванной и как после этого она стала бояться меня, словно я вцепилась в нее когтистыми лапами и обнаженными клыками, готовая содрать с нее кожу. Я вспомнила, как выглядела ее грудь. Ее груди. Ее ребра. Ее живот. И, пристыженная, понурила голову.
– Что? – спрашивает она. – Скажи, о чем ты думаешь, солнышко.
– Наверное, тебе следует уйти, – отвечаю я. – У меня в голове бродят какие-то странные мысли.
– Какие мысли?
– Я не должна рассказывать тебе о них.
– Они определяют, как тебе нужно себя вести? – Она наклоняется вперед и начинает говорить шепотом, словно нас могут подслушать. – Это они не велят тебе быть откровенной со мной?
Сначала мне показалось, что под словом «они» она имеет в виду докторов, но потом поняла, что это не так. Она снова механически повторяла цитаты из своих книг, имеющие отношение к моему случаю. Мама, готовясь к экзаменам, имела обыкновение заставлять меня читать эти книги вслух, с тем чтобы угадать правильные ответы. Потому что именно такие вопросы требуется задавать пациенту, болезнь которого пытаешься диагностировать, ставя галочки напротив симптомов, пока не зазвенит звонок и не зажжется лампочка над правильным диагнозом. Если я признаюсь, что вампиры-инопланетяне, прилетевшие к нам из галактики, указывают мне, что я должна думать и делать, она получит приз – холодильник.
Я слегка покачиваю головой. В данный момент я могу ответить ей только так.
– О, Лорен, – говорит она с ноткой сожаления в голосе. Ее губы скривились – она демонстрирует, каким горьким является ее поражение. Потом спрашивает, не привезти ли мне что-то из дома, и я отвечаю: учебник для экзамена в понедельник; несколько книг, все равно каких; серый блокнот с каракулями на обложке – кажется, он лежит на моем столе; подводку для глаз и остальную косметику; а еще носки.
А затем сама спрашиваю ее:
– Тебе уже звонили из полиции? Насчет Эбби?
Со времени последней ночи у меня дома – и моего последнего визита к ним, имевшего место еще до того, как Трина оставила мне нож, у меня есть основание считать, что Эбби все еще не в доме. А где-то поблизости от него. Что вполне вероятно. Я не должна терять надежду.
Она сомневается. И я начинаю думать, что того и гляди все действительно обернется плохо, я узнаю об этом, и наступит конец истории, конец. И позволят ли мне тогда печалиться о подруге, раз я нахожусь здесь; разрешат ли испытывать какие-то эмоции? А может, они даже сами назовут ее моей подругой?
Но мама отрицательно качает головой.
– Никаких новостей, – только и говорит она.
– Может, ты позвонишь им, спросишь, как у них дела? Ради меня?