Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На стремительно глобализующемся литературном рынке есть все что угодно и на все вкусы: монгольская литература и литература Тринидада, эмигрантская литература и литературы различных этнических групп, литература различных сексуальных ориентаций и подгрупп: боснийских геев и еврейских лесбиянок. Прежние холодные литературоведческие школы, лишавшие жизни литературный текст, сменило теплое снисхождение к Инакости. Все меняется, и у каждого автора теперь есть свой читатель.
И все-таки значит ли это, что индивидуальное самовыражение (которое как раз и должно являться предпосылкой всякого литературно-художественного текста) уже катится к закату? Означает ли это, что литература обогатилась за счет множества индивидуальных суждений? Стала ли речь индивида более индивидуальной? Стали ли литературные приемы более разнообразными и богатыми, и действительно ли уникально то, что предлагают литературные тексты?
Как раз наоборот. По крайней мере, такое создается впечатление. Индивидуальные голоса слышны все реже и реже. Любой голос, любой текст вставляется в сиюминутную рыночную нишу, в сиюминутный жаргон, в рыночный код. Чтоб быть услышанным и понятым, писатель осознанно или неосознанно приспосабливает свой голос к требованиям рынка, к потенциальным читателям- современникам. Даже если он об этом вовсе не помышляет, даже если он сопротивляется, перевод на рыночный язык производится независимо от него: самим рынком, при вступлении в него, посредством чтения. Таким образом, узаконенное право Инакости на подлинность возвращается бумерангом к писателю и его тексту.
Избегнув одной ловушки, писатель попадает в другую. Писатель сегодня как никогда весь в опознавательных ярлыках, определяющих его место на литературном рынке и характер взаимопонимания между ним и его читателями. Эти «определители», судя по всему, упрощают рыночные связи, однако крайне принижают значение текста, обедняя или попросту искажая его. Литературный текст чаще, чем когда-либо прежде, воспринимается с помощью некоего шифра: родовой принадлежности, расовой, этнической, сексуальной, политической. Кроме того, его значение принижается рынком, который продает книги, как и всякий иной продукт, в соответствии с артикулом, а не с внутренней ценностью. «Шутка» Милана Кундеры может оказаться в разделе юмора, а «Пир в саду» Дьердя Конрада[62]— среди книг о садоводстве.
Современный писатель, который стремится попасть в категорию так называемой высокой литературы, смущен отсутствием системы ценностей, а читателю приходится и того хуже. Однако пространство, из которого были изгнаны традиционные проводники ценностей — профессора литературы, литературные критики, интеллектуалы, — разумеется, пустым не осталось. Его заняли могущественные и харизматичные арбитры, начиная от Опры Уинфри и кончая «Amazon.com». Его заняли торговцы: высочайшая похвала редактора — если «рыночники» довольны рукописью; заветное слово «рыночники» в устах редактора (и все чаще и чаще — в устах самих писателей) звучит так, будто речь идет о комитете по Нобелевским премиям. В итоге, в отличие от вечно сомневающихся интеллектуалов, рынок не скупится на оценки. Напротив, рекламные послания наставительны и категоричны. «Изумительно!» — безапелляционно восклицает рекламный слоган.
Как правило, рынок подрывом основ не занимается, он не разрушает эстетический канон, он его впитывает и эксплуатирует в собственных целях. Книжки, рекламы на обложках и литературные обзоры (все более и более напоминающие раздутые рекламы с обложек) пестрят ссылками на канонические имена: «эта книга — взрывная смесь Беккета с Дюма», «это достойно Кафки», «Пруст позавидовал бы…». Все эти трюки с параллелями нужны для использования канонических ценностей в интересах рыночного релятивизма. Современная реклама, выдающая компьютерные картинки, на которых да Винчи, Рембрандт и Тулуз-Лотрек радостно улыбаются, сидя в новеньких «мерседесах», таким «премудрым» способом увязывает ценности: Леонардо в искусстве — то же, что и «Мерседес» среди автомобилей. Менее остроумно, но не менее категорично прорекламировала сама себя в одном из телеинтервью одна удачливая авторша порнороманов: «Да нет тут никакой разницы! Умберто Эко — лучший в своей категории литературы, я — лучшая в своей».
Так называемый серьезный писатель существует в некотором смысле подпольно. Скрывает свои литературные предпочтения и свой литературный вкус из страха, что его могут обвинить в элитарности. Так и происходит. Многочисленные двигатели массовой культуры, исступленные сподвижники информатики, культурные оптимисты и противники элитарности с готовностью терзают всякого «литературного зануду», на письменном столе которого стоит фотография Набокова. (Надо полагать, не лишенный вкуса «зануда» убрал-таки фотографию Набокова, поскольку даже Набоков угодил под рыночный ярлык за книги, упакованные как «антимакулатура», чисто элитная литература.) Оборотистый рынок обращает любую критику себе на пользу. Итак, сегодня именно рынок, а вовсе не консерваторы, элита и пессимисты от культуры, создает направления и литературный вкус. Если однажды рынок задумает создать всемирный бестселлер из «Человека без свойств», именно в него и превратится роман Музиля.
Во времена, когда книг пишется, издается и читается больше, чем когда-либо, писатель и читатель — самые одинокие, наиболее подверженные нападкам человеческие разновидности. Салман Рушди пишет: «Читатели, обнаруживающие, что не способны пробить себе путь сквозь влажные джунгли дрянной беллетристики, и становящиеся циниками вследствие уродливых гипербол, в изобилии присутствующих в каждой книге, сдаются. Купят за весь год пару премированных книжек, может, еще пару книг авторов, чье имя им знакомо, и исчезнут. Перепроизводство и чрезмерная реклама книг отпугивают людей от чтения. Дело не в том, что множество романов охотятся за малочисленными читателями, а в том, что множество романов попросту вытесняют читателей».
Иногда мне кажется, будто мы живем в вывернутой наизнанку утопии из романа Рея Бредбери «451 градус по Фаренгейту». Бредбери описывает общество агрессивного счастья, живущее транквилизаторами и телеэкраном, общество, где книги запрещены, где их сжигают. Наш мир — сверкающий огнями торговый город-центр, где книжная реклама ничем не отличается от рекламы кока-колы, где можно получить информацию о книге и купить ее с помощью простого нажатия клавиши нашего компьютера.
Итак, что же остается писателю, «когда кончается искусство»? а) Он может продолжать отстаивать критерии высоких литературных ценностей. Ибо «литература — это не школа. Литература должна предполагать читательскую аудиторию, превосходящую в культурном отношении самого писателя. Неважно, существует ли таковая на самом деле или нет. Писатель обращается к такому читателю, который знает больше него; писатель выставляет себя как человека, знающего больше, чем он на самом деле знает, чтобы суметь обратиться к тому, кто знает больше. У литературы нет иного пути, кроме как создавать препятствия и поддерживать свой престиж, следуя логике ситуации, которая непременно должна ухудшаться». Так пишет Итало Кальвино в своем эссе «Для кого мы пишем, или гипотетическая книжная полка». б) Он может предаться культурной оргии текущего момента, присоединиться к богатой сети транснациональных культур, способствовать ускорению транскультурной, постисторической, постколониальной, постнациональной, постгосударственной, постэстетической, постгуманистической, постлитературной современности постмодерна. в) Он может примириться с тем обстоятельством, что некоторые виды отмирают не из-за враждебности среды, а по причине особенностей собственного организма. Панды вымирают, помимо всего прочего, еще и потому, что слишком долго жуют свой бамбук и у них остается мало времени на воспроизводство. Писатель подобен панде: мир вокруг него слишком динамичен и сложен, и язык писателя за ним не поспевает. Мало того, адресат писателя, читатель, уже не тот; он не сидит в кресле, углубившись в чтение книги. Читатель — существо, постоянно находящееся в движении: он поглощает книги в самолете, посредством наушников в гимнастическом зале, слушает аудиокассету за рулем автомобиля.