Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но время было прекрасное. Такое ощущение свободы! Такой драйв. Время катарсиса, примирения с собой, время отдачи. Я оказался прав, мать вашу, вы же видите? Я делаю классные вещи, и люди приходят меня слушать. И насчет успеха я теперь не заморачиваюсь. Лили Томлин[183] как-то сказала: «Успех в мире посредственностей – от одной мысли об этом меня коробит». Да и меня пугала обратная сторона массовой популярности – потеря себя. Я был счастлив, что не утратил свою сущность и при этом наслаждался вниманием, одобрением, аплодисментами, поддержкой и похвалами – в школе о таких высоких «оценках» я мог только мечтать.
Весь 1972 год и начало 73-го прошли на подъеме, и градус только повышался. Многое происходило со мной впервые. Мой первый аншлаг в клубе и в театре. У меня до сих пор хранится написанное от руки объявление, вывешенное на клубе «Мейн поинт» в Брин-Маре, западном пригороде Филадельфии. В зал набилось человек четыреста, и на двери пришлось повесить объявление: «ВСЕ БИЛЕТЫ ПРОДАНЫ». Со мной это произошло впервые в жизни!
Тогда же я в первый раз попал в пробку, причиной которой стал сам. Никогда еще по дороге в театр я не застревал среди машин, ехавших на мое выступление. (Это тоже было в Филадельфии, по дороге в концертный зал «Музыкальная академия».) Неописуемое чувство: «Я это сделал! Я устроил эту гребаную пробку!» Стоишь там, смотришь, как люди входят, и думаешь: «Боже мой, они оставили свои домашние дела, они заплатили деньги, они приехали сюда ради того, чтобы меня услышать». Это окрыляет, и воображение работает вовсю, устремляясь в будущее.
Отдельное, совершенно особое удовольствие было выступать перед студентами в колледжах.
Я как-то проскочил свою юность. Подростком я уже рассуждал как взрослый и принимал взрослые решения. Карьеру я начал планировать в одиннадцать, обручился в пятнадцать. Гораздо раньше, чем обычный ребенок отделяется от родителей, я вычеркнул свою мать если не из жизни, то из сердца точно. В семнадцать лет я пошел служить в авиацию.
Отрочество как-то отложилось на потом, точнее, его у меня не было. И вот в 1967 году, когда мне перевалило за тридцать, появляется культура, ориентированная на молодежь, привлекающая меня не только в силу политических причин, но и по неким скрытым мотивам. «Я в их возрасте, оказывается, много чего не делал. Например, они жгут машины!» Когда мне удалось разобраться с самим собой, с тем, где кончаются просто заработки и начинается чистое творчество, я подумал: «А почему бы мне не рассказать про свое детство? Ведь я такой же, как вы!» Наконец-то я нашел способ прожить отложенную до лучших времен юность.
С точки зрения поколений – как бы мы к ним ни относились – я нахожусь где-то посредине между беби-бумерами и Великим поколением[184]. В конфликте поколений своего времени я не отождествлял себя ни с одной из сторон. Оно и к лучшему, потому что я сочувствовал и тем и другим. Пусть даже я уже перешагнул магический тридцатилетний рубеж, за которым не осталось ни веры, ни надежды, ни жизни.
Иерархия ценностей старшего поколения, их отношение к власти меня давно не интересовали. Умом я понимал, да и сердце подсказывало: их ценности – пустой звук, и навязанную ими власть я не признаю. Смешно слышать, что власть делегирована напрямую от Бога моим родителям, прихожанам моей церкви, полиции или кому бы то ни было еще. Я сам себе хозяин. И силы я черпаю только в себе.
С другой стороны, и чувство уважения к Великому поколению и ностальгии по нему было удовлетворено. Летом 1972 года я дал концерт в «Карнеги-холле». Это означало больше, чем признание, – выход на новый уровень. Даже если вы не дотягиваете до уровня артистов, когда-то выходивших на эту сцену, теперь у вас с ними есть нечто общее. «Карнеги-холл» аплодировал Ленни. Аплодировал Стоковскому[185]. Аплодировал мне. Невероятно. Это означало и то, что к авторитетному мнению я иногда прислушиваюсь: «Карнеги» – действительно очень престижная площадка.
А с каким удовольствием я стоял на северо-западном углу 57-й и Седьмой улиц и наблюдал за толпой возле служебного входа. В тот летний вечер, помнится, я подумал: «Надо же, я ведь тоже когда-то стоял тут и ждал, пока выйдет Джин Крупа[186] и я возьму у него автограф». А сегодня я сам выйду из тех же дверей, у которых он дал мне автограф двадцать лет назад.
Джин Крупа был моим героем. Вообще, героев у меня в жизни было немного, и, как правило, все они не ладили с полицией. А Джин Крупа появился из служебного выхода в охрененном свободном пальто из верблюжьей шерсти, на лоб с продуманной небрежностью ниспадала прядь волос, с двух сторон к нему прижимались сногсшибательные блондинки. Улыбка от уха до уха и жвачка во рту. Я взял автограф у него и у остальных музыкантов. «Джаз в филармонии»[187]. Я до сих пор рассматриваю эти автографы и вспоминаю звучавшую тогда музыку.
На концерте я то и дело орал, потому что знал, что ведется запись, – у черного входа была припаркована передвижная студия. Мы с Дагом, моим приятелем, пришли уже подогретые. В разгар ночного шоу, во время попурри из медленных баллад, когда трубач Чарли Шейверс заиграл романтичнейшее соло, я завопил, надрывая глотку: «Чарли, жги!» Я думал, что так попаду на запись.
Позднее и со мной так будут поступать во время записи концертов. И не раз.
«Карнеги» завершал некий цикл, я словно вернулся к самому началу. Моя мать была в шоке. Это ведь, на минуточку, «Карнеги-холл» – для нее такая же заоблачная вершина, как и для меня. В тот вечер я был в ударе, читал «Семь неприличных слов» и все в таком же духе, стебался над церковью, Богом и современным бизнесом – над всем, что было ей дорого. Мне аплодировали стоя. Ее потрясло, что в таком месте моя болтовня получила такой горячий прием. Когда она пришла потом ко мне за кулисы, лицо у нее было пепельно-серого цвета. Мы с Брендой только так и описывали ее лицо в тот день – пепельно-серое.