Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня нет сына!
Для Сергея Семеновича Зиновьева слова эти не могли иметь того значения, какое имели для Вассы Семеновны Полторацкой. Старый холостяк не мог, естественно, понять того страшного нравственного потрясения, последствием которого может явиться отказ родного отца от единственного сына.
Васса Семеновна, сама мать, мать строгая, но любящая, сердцем поняла, что делалось в сердце родителя, лишившегося при таких исключительных условиях родного единственного и по-своему им любимого сына. Она написала ему сочувственное письмо, но по короткому, холодному ответу поняла, что несчастье его не из тех, которые поддаются утешению, и что, быть может, даже время, этот всеисцеляющий врач всех нравственных недугов, бессильно против обрушившегося на его голову горя.
Княгиня не ошиблась. Иван Осипович, вернувшись к месту своего служения, весь отдался своим обязанностям, и хотя и прежде не был человеком очень общительным, но с роковой поездки в Зиновьево уже совершенно удалился от общества и даже со своими товарищами по службе сохранил только деловые отношения. Вскоре узнали причину этого и преклонились перед обрушившимся на Лысенко новым жизненным ударом. Княгиня Васса Семеновна все же изредка переписывалась с Иваном Осиповичем, не касаясь не только словами, но даже намеком рокового происшествия в Зиновьеве.
В последнем жизнь, повторяем, текла своим обычным чередом. Старое старилось, молодое росло. Знакомые нам десятилетние девочки, княжна Людмила Полторацкая и ее подруга служанка Таня, обратились в вполне развившихся молодых девушек, каждой из которых уже шел семнадцатый год. С летами сходство их сделалось еще более поразительным, а отношения, естественно, изменились. Разница общественного положения выделилась рельефнее, и, видимо, это, даже постепенное, роковое для Тани открытие производило на нее гнетущее впечатление. Она стала задумчива и порой бросаемые ею на свою молодую госпожу взгляды были далеко не из дружелюбных.
Княжна Людмила, добрая, хорошая, скромная девушка, и не подозревала, какая буря подчас клокочет в душе ее «милой Тани», как называла она свою подругу-служанку, по-прежнему любя ее всей душой, но вместе с тем находя совершенно естественным, что она не пользуется тем комфортом, которым окружала ее, княжну Людмилу, ее мать, и не выходит, как прежде, в гостиную, не обедает за одним столом, как бывало тогда, когда они были маленькими девочками.
— Она ведь дворовая…
Это было достаточным аргументом для тогдашнего крепостного времени даже в сердце и уме молоденькой девушки, не могущей понять, под влиянием среды, что у «дворовой» бьется такое же, как и у ней, княжны, сердце. Без гостей, у себя, в устроенной ей матерью уютненькой, убранной как игрушечка комнате с окнами, выходящими в густой сад, где летом цветущая сирень и яблони лили аромат в открытые окна, а зимой блестели освещаемые солнцем, покрытые инеем деревья, княжна Людмила по целым часам проводила со своей «милой Таней», рисовала перед ней свои девичьи мечты, раскрывая свое сердце и душу.
Хотя, как мы уже говорили, гости в Зиновьеве были редки, но все же в эти редкие дни, когда приезжали соседи, Таня служила им наравне с другой прислугой. После этих дней Татьяна по неделям ходила насупившись, жалуясь обыкновенно на головную боль. Княжна была встревожена болезнью своей любимицы и прилагала все старания, чтобы как-нибудь помочь ей лекарством или развеселить ее подарочками в виде ленточек или косыночек.
На самолюбивую девушку эти «подачки», как она внутренне называла подарки княжны, хотя в глаза с горячностью благодарила ее за них, производили совершенно обратное впечатление тому, на которое рассчитывала княжна Людмила. Они еще более раздражали и озлобляли Татьяну Савельеву — как звали по отцу Таню Берестову. Раздражали и озлобляли ее и признания княжны и мечты ее о будущем.
— И все-то ей это доступно, если мать умрет, все ее будет, княжна, богатая, красавица, — со злобой говорила о своей подруге детства Татьяна.
— Красавица, — повторяла она с горькой усмешкой, — такая же, как и я, ни дать ни взять как две капли воды, и с чего это я уродилась на нее так похожей?
Пока что этот вопрос для наивной Тани, при которой остальные дворовые девушки все же остерегались говорить о своих шашнях, так как, не ровен час, «сбрехнет» «дворовая барышня» — данное ими Тане насмешливое прозвище — княжне, а то, пожалуй, и самой княгине, пойдет тогда разборка. В этих соображениях они при Татьяне держали, как говорится, язык за зубами.
— Красавица, значит, и я, — продолжала соображать со злобным чувством Татьяна, — однако мне мечтать так не приходится, высмеют люди, коли словом и чем-нибудь о будущем хорошем заикнусь, холопка была, холопкой и останусь.
Эти мысли посещали ее обыкновенно среди проводимых ею без сна ночей, когда она ворочалась на жестком тюфяке в маленькой комнатке, отгороженной от девичьей. Перегородка в комнате не доходила до потолка. Свет неугасаемой лампады, всегда горевшей в девичьей, полуосвещал сверху и это, сравнительно убогое, помещение подруги детства княжны. Татьяна со злобным презрением оглядывала окружающую обстановку, невольно сравнивая ее с обстановкой комнаты молодой княжны, и в сердце ее без удержу клокотала непримиримая злоба.
— Даром что грамоте обучили, по-французски лепетать выучили и наукам, а что в них мне, холопке, только сердце мне растравили, со своего места сдвинули. Бывало, помню, маленькая, еще когда у нас этот черноглазый Ося гостил, что после сгинул, как в воду канул, держали меня как барышню, вместе с княжной всюду, в гостиной при гостях резвились, а теперь, знай, видишь, холопка свое место, на тебе каморку в девичьей, да и за то благодарна будь, руки целуй княжеские… «Таня да Таня, милая Таня», передразнивала она вслух княжну Людмилу: «на тебе ленточку, на тебе косыночку, ленточка-то позапачкалась, да ты вычистишь…» Благодетельствуют, думают, заставят этим мое сердце молчать… Ох уж вы мне, благодетели, вот вы где, — указывала она рукою на шею, вскочив и садясь на жесткую постель, — кровопийцы…
Так, раздражая себя по ночам, Татьяна Берестова дошла до страшной ненависти к княгине Вассе Семеновне и даже к когда-то горячо ею любимой княжне Людмиле. Эта ненависть росла день изо дня еще более потому, что не смела проявляться наружу, а напротив, должна была тщательно скрываться под маской почтительной и даже горячей любви по адресу обеих ненавидимых Татьяной Берестовой женщин. Нужно было одну каплю, чтобы чаша переполнилась и полилась через край. Эта капля явилась.
Верстах в трех от Зиновьева находилось великолепное именье, принадлежавшее князьям Луговым. Владельцы этого именья жили всегда в Петербурге, вращаясь в тамошнем высшем свете и играя при дворе не последнюю роль, и не посещали своей тамбовской вотчины. На именье уже легла та печать запустения, которая, несмотря на заботу о нем со стороны управителя из крепостных, все же бывает уделом именья, в котором не живут сами хозяева. Но эта одичалость векового парка, эти поросшие травой дорожки и почерневшие статуи над газонами и клумбами, достаточно запущенными небрежностью садовников, не имеющих над собою настоящего хозяйского глаза, придавали усадьбе князей Луговых еще большую прелесть.