на обоих гобоях одновременно. Он сжался в пульсирующий комок и присел. Перепечин распахнул шкаф, куда хлынул поток беспощадного света, удивленно потрогал качающиеся платья и закрыл шкаф, поворачивая поскучневшее лицо навстречу хлынувшему потоку женских слез и укоризн. Он извинялся перед женой, проявил себя растерянным обывателем, жалким на фоне бескомпромиссного искусства скрипичной игры, и выказал желание сходить на свой счет в магазин за продуктами для примирительной трапезы. Когда его мирные инициативы были приняты (не сразу) и он покинул дом с сумкой и инструкциями, его неверная жена, шепча благодарности неизвестно кому, отворила шкаф, откуда вывалился ничком Ванслов в трусах и с гобоем. Она потрясла его за плечи, призывая опомниться и уйти, а потом перевернула лицом вверх и тут же с визгом отскочила. Понятно стало, почему Перепечин его в шкафу не нашел. Передняя Ванслова поверхность приняла фактуру и рисунок того платья, на фоне которого он скорчился, как нравственный эмбрион. По лицу его, отчеркивая небольшие области над ушами, проходила американская пройма с пайетками, складывающимися в розочки под каждым глазом и витую между ними гирлянду, придававшую остолбеневшему гобоисту мимику человека, который смеется. От шеи, где кончалась пройма, должная прикрывать неверную, но прелестную грудь Перепечиной, вниз по Ванслову разливалась алая набивная ткань с мелким цветочным рисунком, придававшим его груди и животу невиданный прежде задор и что-то вроде романтического зимнего воспоминания о курортном флирте, а уже от бедра он наблюдал на себе очертания подола углом и легкомысленных оборок из алой же сетки. Для чего-то отвернувшись, он заглянул в трусы, фактура подола обнаруживалась и там. Постигшее его достижение кутюра оказалось, при видимой воздушности, крайне практичным, ни мыло, ни растворитель его с гобоиста не свели, а лишь придали декоративным цветам новую свежесть и аромат бытовой химии. Если это вызвано было влиянием благосклонного к гобоистским вольностям Альбинони, то Ванслов решительно не питал к нему благодарности. Уже и Перепечин казался ему менее членовредительным, а могшие последовать от него синяки и мелкие увечья — все-таки проходящими и даже небесполезными для репутации. Жена Перепечина от изобилия эмоций, разразившихся над ней в последние полчаса, закрыв лицо, невольно закричала неостановимой белугой, ее слезы могли бы составить небольшую реку, если не Цну, то уж по крайней мере флегматичную Марху до ее слияния с Моркоко в болотистых местах Центральноякутской равнины. Меж тем муж с продуктами и виноватой улыбкой должен был возникнуть на пороге с минуты на минуту. Она наконец опомнилась, быстро заставила Ванслова одеться, чем скрыта была от людей основная часть его колористических невзгод, а пайетки у него на лице постаралась наскоро замазать пудрой. Он выскочил на лестницу, когда Перепечин вошел уже в подъезд, и вынужден был скакнуть этажом выше и с бешено бьющимся сердцем пережидать на лестничной клетке, пока обманутый супруг, поставив сумки на половик, звонил в дверь. На улице Ванслов попал в мокрую метель, которая сделала его не по-зимнему легкую и не по-троллейбусному безыдейную пройму несомненной для окружающих, а дома претерпел не только нравственные, но и физические муки, оттирая себя мочалкой и ошпариванием. Хамелеонов он никогда не любил, расценивая их манеры как конформистские, он даже Чехова не перечитывал из-за этого, а оказаться самому ландшафтным приспособленцем из гардероба было немыслимо. Последующие дни заставили его понять страдания человека-невидимки Гриффина в скучной гостинице Айпинга. Тональный крем и пудру он научился наносить далеко не сразу, следствия его усилий иной раз заставляли его думать, что исходная расцветка выглядела бы более естественной для человека и гобоиста, чем те лессировки, которыми он пытался ее одолеть. Когда играли Альбинони, он из непобедимой неприязни к автору старался быть как можно хуже, навлекая порицания дирижера и презрительное удивление коллег по деревянным духовым. Жена Перепечина потеряла к нему влечение, поскольку он всей наготой свидетельствовал о ее пороке и позоре, а заводить отношения с другими женщинами в нынешнем игривом виде он стеснялся.
«Преступление и наказание», — сказал Хлебников. Его жена стала возражать, что если это было наказанием гобоисту, то она не находит в этом логики. Аблесимов, чтобы логику выявить, принялся за какие-то символические параллели, от которых всем стало скучно и совершенно расхотелось изменять друг другу, хотя аблесимовский рассказ и навевал такую наклонность. Тут жена Аблесимова сказала, что ей рассказывали не такую концовку: будто бы Ванслов встречен был возвращающимся Перепечиным уже на улице и тут же приглашен в гости, поскольку один с женой Перепечин не хотел оставаться, а Ванслова ни в чем не подозревал; и тот не нашел повода отказаться, вернулся с ним вместе и сидел на этом дружеском пиру, потея от страха и ежеминутно выбегая пудрить нос. Чем дело кончалось в этом варианте, жена Аблесимова не знала и высказывала предположение, что Ванслов просто ушел; Аблесимов гласно выразил скуку от этой версии, находя ее бездарной и лишенной пуанта. Все вообще сошлись на том, что Ванслову поделом попало, а Альбинони молодец. К ночи выяснилось, что Хлебников отяжелел и домой его везти несподручно. Хозяева предложили заночевать у них, благо не в первый раз и завтра воскресенье, и жена Хлебникова, представляя принимаемую сторону, на предложение согласилась, оговорившись, «если им не будет неудобно». — «Катя, какие вопросы», — закричал Аблесимов и вынул откуда-то раскладушку, расставил ее, любовно застелил и даже намеревался сам улечься на ней, уступив диван гостю, но тут уж Хлебникову стало совсем неудобно, и он настоял на раскладушке для себя. «Как бы ты, Миша, своим храпом не создал гостю дискомфорта», — побоялась жена. «А вот я ему беруши дам», — широко предложил Аблесимов и, действительно, дал ему коробочку с новыми, ненадеванными берушами, засунув которые в уши согласно картинке, Хлебников почувствовал себя готовым к длительному младенческому сну. Беруши, впрочем, он пока вынул, намереваясь поговорить с Аблесимовым, раз уж их для этого положили вместе, — и они, действительно, наговорились с удовольствием, пока Хлебников наконец не сказал: «Ну, я погружаюсь» и не вдел в себя беруши.
Проснулся он с тем неприятным ощущением, которое бывает, когда тебя будит звук, вторгающийся извне и некоторое время искажающий твои сновидения. Хлебникову успело присниться, что два сантехника спорили, кому из них приводить в порядок его квартиру, каждый ссылался на свою мощь. «Видно, совсем не осталось в тебе сил, — сказал один, — коли одними словами решил ты выжить меня из этой квартиры». — «Как бы тебе не раскаяться», — отвечал другой. «Поглядим», — сказал первый. Приняли они обличье болотных огней на две недели и что ни день заводили в туалет того,