Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако в 1841 году он стал внезапно реагировать на все с болью и остервенением. Причин не знал никто, но ходили слухи, что военная карьера Николая закончилась совсем не так, как он хотел. И что не он ушел в отставку, а ему предложили уйти в отставку, что – сами понимаете – может быть лишь при некоем проступке. Притом в случае, если бесчестье может лечь на сослуживцев. Еще год назад он открыто говорил о своих планах дослужиться до генерала. И вдруг выходит в отставку майором, приезжает в Пятигорск с отпущенными баками и отросшими волосами, в совершенно немыслимом обличье (как он считал, черкесском) и с огромным кинжалом на поясе. Вид не столько воинственный, сколько карикатурный. Притом еще лицо носит мрачное. Само собой, любивший подкалывать Лермонтов мимо такого персонажа пройти не мог. Начались насмешки, забавные картинки. И экспромты:
Или:
Бешмета Мартыш не скидывал, кинжала (или кинжалов, поскольку иногда носил сразу два, за что получил от Лермонтова прозвище «Два горца») не сбрасывал. Дулся. Но больше всего раздражали картинки. Лермонтов изготавливал их быстро, изображал одно и то же – черкесский наряд да большой кинжал. Скоро по двум линиям стали угадывать героя. Альбом с рисунками извлекался, когда Мартыш уходил, и убирался, когда тот появлялся. Смеялись за спиной, едва сдерживали смех, глядя в глаза. Достаточно было одного движения руки от пояса к бедру, чтобы раздался хохот. К детской кличке «свирепый человек» прибавилась «дикарь с большим кинжалом», «дикий горец с большим кинжалом» и прочее. Мартынов хотел выглядеть как кавказец, а выглядел смешно до нелепости.
Недавно Лермонтов написал статью, заказанную ему для альманаха «Наши: списанные с натуры русскими», – статью «Кавказец».
«Во-первых, что такое именно кавказец и какие бывают кавказцы? – спрашивал Лермонтов. – Кавказец есть существо полурусское-полуазиатское; наклонность к обычаям восточным берет над ним перевес, но он стыдится ее при посторонних, то есть при заезжих из России. Ему большею частью от 30 до 45 лет; лицо у него загорелое и немного рябоватое; если он не штабс-капитан, то уж, верно, майор. Настоящих кавказцев вы находите на Линии; за горами, в Грузии, они имеют другой оттенок; статские кавказцы редки; они большею частию неловкое подражание, и если вы между ними встретите настоящего, то разве только между полковых медиков.
Настоящий кавказец человек удивительный, достойный всякого уважения и участия. До 18 лет он воспитывался в кадетском корпусе и вышел оттуда отличным офицером; он потихоньку в классах читал „Кавказского пленника“ и воспламенился страстью к Кавказу. Он с 10 товарищами был отправлен туда на казенный счет с большими надеждами и маленьким чемоданом. Он еще в Петербурге сшил себе ахалук, достал мохнатую шапку и черкесскую плеть на ямщика. Приехав в Ставрополь, он дорого заплатил за дрянной кинжал и первые дни, пока не надоело, не снимал его ни днем ни ночью. Наконец он явился в свой полк, который расположен на зиму в какой-нибудь станице, тут влюбился, как следует, в казачку пока до экспедиции; всё прекрасно! сколько поэзии! Вот пошли в экспедицию; наш юноша кидался всюду, где только провизжала одна пуля. Он думает поймать руками десятка два горцев, ему снятся страшные битвы, реки крови и генеральские эполеты. Он во сне совершает рыцарские подвиги – мечта, вздор, неприятеля не видать, схватки редки, и, к его великой печали, горцы не выдерживают штыков, в плен не сдаются, тела свои уносят. Между тем жары изнурительны летом, а осенью слякоть и холода. Скучно! промелькнуло пять, шесть лет: всё одно и то же. Он приобретает опытность, становится холодно храбр и смеется над новичками, которые подставляют лоб без нужды.
Между тем хотя грудь его увешана крестами, а чины нейдут. Он стал мрачен и молчалив; сидит себе да покуривает из маленькой трубочки; он также на свободе читает Марлинского и говорит, что очень хорошо; в экспедицию он больше не напрашивается: старая рана болит! Казачки его не прельщают, он одно время мечтал о пленной черкешенке, но теперь забыл и эту почти несбыточную мечту. Зато у него явилась новая страсть, и тут-то он делается настоящим кавказцем.
Эта страсть родилась вот каким образом: последнее время он подружился с одним мирны́м черкесом; стал ездить к нему в аул. Чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую; не зная истории России и европейской политики, он пристрастился к поэтическим преданиям народа воинственного. Он понял вполне нравы и обычаи горцев, узнал по именам их богатырей, запомнил родословные главных семейств. Знает, какой князь надежный и какой плут; кто с кем в дружбе и между кем и кем есть кровь. Он легонько маракует по-татарски; у него завелась шашка, настоящая гурда, кинжал – старый базалай, пистолет закубанской отделки, отличная крымская винтовка, которую он сам смазывает, лошадь – чистый Шаллох и весь костюм черкесский, который надевается только в важных случаях и сшит ему в подарок какой-нибудь дикой княгиней. Страсть его ко всему черкесскому доходит до невероятия. Он готов целый день толковать с грязным узденем о дрянной лошади и ржавой винтовке и очень любит посвящать других в таинства азиатских обычаев. С ним бывали разные казусы предивные, только послушайте. Когда новичок покупает оружие или лошадь у его приятеля узденя, он только исподтишка улыбается. О горцах он вот так отзывается: „Хороший народ, только уж такие азиаты! Чеченцы, правда, дрянь, зато уж кабардинцы просто молодцы; ну есть и между шапсугами народ изрядный, только всё с кабардинцами им не равняться, ни одеться так не сумеют, ни верхом проехать… хотя и чисто живут, очень чисто!“
Надо иметь предубеждение кавказца, чтобы отыскать что-нибудь чистое в черкесской сакле.
Опыт долгих походов не научил его изобретательности, свойственной вообще армейским офицерам; он франтит своей беспечностью и привычкой переносить неудобства военной жизни, он возит с собой только чайник, и редко на его бивачном огне варятся щи. Он равно в жар и в холод носит под сюртуком ахалук на вате и на голове баранью шапку; у него сильное предубежденье против шинели в пользу бурки; бурка его тога, он в нее драпируется; дождь льет за воротник, ветер ее раздувает – ничего! бурка, прославленная Пушкиным, Марлинским и портретом Ермолова, не сходит с его плеча, он спит на ней и покрывает ею лошадь; он пускается на разные хитрости и пронырства, чтобы достать настоящую андийскую бурку, особенно белую с черной каймой внизу, и тогда уже смотрит на других с некоторым презрением. По его словам, его лошадь скачет удивительно – в даль! поэтому-то он с вами не захочет скакаться только на 15 верст. Хотя ему порой служба очень тяжела, но он поставил себе за правило хвалить кавказскую жизнь; он говорит кому угодно, что на Кавказе служба очень приятна.