Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рано утром мы проснулись с ощущением, словно спали на губке, полной воды, и я уже приготовился к тому, что в моих носках выросли грибы. Дождь продолжал барабанить по лесу, от земли поднимался ледяной туман. Я попытался говорить уверенно:
– Замечательно… Лучше не придумаешь!
– Да уж… Мне холодно. Надо чем-то накрыть виолончель.
– Одно хорошо. В такую погоду нас никто не будет здесь искать.
Глаза Мари блестели, щеки покраснели. Я вспомнил ободряющий жест папы: приложил ладонь к ее лбу.
– Что ты делаешь?
– Проверяю, нет ли у тебя температуры…
– И что скажете, доктор?
– Не могу ничего сказать, потому что это всё папины штучки. У него в этом явно больше опыта.
Я разогрел консервы, потратив целую армию спичек, потому что большинство из них промокли и походили скорее на пластилин.
Потом Мари попыталась заниматься, но холод сковал ее пальцы. Да и виолончель издавала какие-то ржавые звуки.
– Очень чувствительная штука, – сказал я.
– Она живая, – ответила Мари, – и теперь заболела.
И тут она сделала кое-что необыкновенное: Мари принялась растирать виолончель, перевернула ее на «живот», на «спину», даже подышала ей в легкие через отверстия, словно огромному утопленнику.
Мари тоже заболела. Она легла на кушетку и проспала добрую часть дня, укутавшись в спальный мешок. Ее сон прерывали квинты кашля – они смешивались с шумом дождя, который не переставая стучал по кронам деревьев и просачивался сквозь доски нашего укрытия. Мы оказались на борту «Титаника». После встречи с айсбергом.
Ночь. День.
Я вспомнил одну телепередачу, которую смотрел вместе с папой. Там рассказывали о Первой мировой войне и солдатах. В течение четырех лет они сражались в ужасных условиях, а в итоге подхватили испанский грипп и умерли в самый день перемирия, посреди праздника.
Я начал задумываться, не придется ли нам сдаться, не вступив в битву, сраженными простым гриппом, даже не испанским. Вечером Мари попросила меня почитать стихи из книги, которую специально захватила с собой.
Там были прекрасные стихи, но больше всего меня беспокоило то, что она хотела послушать их вот так, лежа на боку, будто по ней служили мессу, – от этой мысли холодела кровь. Пока я читал, она дрожала и странно смотрела на меня, нахмурив брови. Потом Мари закашлялась так, словно собиралась вот-вот выплюнуть легкие. И в этот момент я сдался и спросил:
– Может, вернемся?
– Не глупи, Виктор.
Не понимаю, что в этом глупого, – я никогда не вел себя разумнее, чем в ту минуту. И самым разумным решением было вернуться домой.
Потом я хотел приготовить поесть, но понял, что захватил слишком мало консервов – осталась одна банка. И одна спичка. Я заглянул в словарь.
Жертвоприношение. Ритуальное подношение божеству. Добровольный отказ по религиозным, моральным или практическим причинам.
Легче мне, конечно, не стало, но тем не менее я выложил всё ей в тарелку. Сострадание дается сложнее, когда дело доходит до голодовок. В этот момент мне очень хотелось, чтобы нас нашли и отправили домой. Хриплым, как звук ее виолончели, голосом Мари сказала:
– Очень вкусно.
– Это любимые папины консервы. Именно этой фирмы.
Мое сердце сжалось одновременно от наплыва эмоций и голода. Внутри всё перевернулось.
– Да, очень вкусно, – продолжил я, – я даже доел уже свою порцию.
Я подумал, что сострадание – дурацкая затея. Когда пусто в желудке, пустеет и сердце – вот вам мое мнение.
Когда ночь опускалась на нас, как огромный занавес, лучше не стало, потому что Мари вытошнила всё обратно и тут же отключилась. Я тряс ее за плечи и повторял:
– Надо вернуться, Мари, дело совсем плохо! Тебя рвет, ты бледная. Ты больна! Надо лечиться! А тут вместо крыши решето!
– Я больна, но я уверена, всё наладится. Это лишь простуда. И волнение. Я просто волнуюсь, наверное… Возьми меня за руку, мне станет легче.
Я почувствовал, как бьется ее пульс у меня в ладони. Аллегретто[76]. И мне показалось, что я снова держу в руках дрозда.
– Ты разве не понимаешь, что у тебя жар! Ты дрожишь как лист! Давай я схожу хотя бы за едой и лекарствами. Иначе мы не продержимся и до завтра, ты не сможешь играть в таком состоянии… что ты там играешь?
– Прелюдию из сюиты № 5.
– Иоганна Себастьяна?
– Да, Иоганна Себастьяна.
– Ну вот, чтобы сделать приятно Иоганну Себастьяну, нужно быть в форме. Думаешь, он бы обрадовался, увидев тебя в таком состоянии? Наверняка он наблюдает за тобой, у него же столько детей было!
Она кивнула и слабо добавила:
– Только если ты пообещаешь спать рядом со мной. Возвращайся поскорее.
* * *
Я вышел из леса. Луч фонарика скользил длинной кистью в ночи, отражаясь в усеивающих темноту каплях. Мокрые дороги мерцали, словно бриллиантовые. Я подумал, не разумнее ли будет предупредить кого-нибудь, например папу, если он дома, или родителей Мари, раз уж на то пошло. Я даже мог бы постучаться к Хайсаму, и сейчас он не отделается своими параболическими притчами. Мне совершенно не хотелось выслушивать, как он рассуждает загадочным тоном о вещах грустных и очевидных. Я видел, как жизнь Мари сочилась сквозь мои пальцы, как последние силы ее покидали, уходя словно ручеек в песок. На пару минут я присел на автобусной остановке и заплакал. У меня в руках оказались одновременно жизнь и судьба Мари.
Я прошел через деревню и оказался перед церковью. Посветив фонариком, я убедился, что дверь открыта, и очень удивился, потому что должны же у них быть часы работы, как у магазинов. Мне стало интересно, принесет ли это место утешение. Я вошел и увидел в глубине какой-то свет. Ситуация вышла неловкая. Выключив фонарик, я заметил, как какой-то мужчина спиной ко мне раскладывает на столике перед собой (у него есть специальное название, но я забыл) всякие предметы. Через некоторое время он обернулся и спросил:
– Ты плачешь?
Я вытер лицо и кивнул.
Мужчина вздохнул и произнес:
– Янник Ноа[77] вылетел с Ролан Гарроса. Печально.
Я ожидал чего угодно, но не этого, и даже ущипнул себя, чтобы убедиться, что не сплю. Я подумал, что священник, наверное, тоже параболический и любит говорить загадками.
– Это парабола? – спросил я, чтобы показать, что кое-что в этом понимаю.
Он странно на меня посмотрел и вернулся к своему столику. Было слышно какое-то дребезжание. Вдруг он в ярости обернулся.