Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроу поднялся, чтобы представить гостей друг другу. Сначала – три настоящих актера из солидных театров, игравшие роли со словами в фильмах самого Оливье[130]. Макс Бэрон, высокий, худой, нервный, – будущий Дадли[131]. Криспин Рид и Роджер Брэйтуэйт – Бёрли[132] и Вальсингам[133] соответственно. Эти двое без грима были курьезно схожи: темноволосые, белозубые, с классическими чертами, и оба к тому же в замшевых ботинках. Округлыми актерскими голосами они рассказывали театральные анекдоты. Крупные, тугоподвижные мужчины говорили напевно и гибко, то замедляя речь, то пуская вскачь, и Фредерика никак не могла соотнести их с двумя холодными, осмотрительными царедворцами. Еще один профессионал, Боб Гранди из Йоркского репертуарного театра, назначенный на роль Эссекса[134], уже отращивал бороду.
Кроу перешел к актерам-любителям. Друг Александра Томас Пул, завкафедрой английского в Калверлейском педагогическом институте, угловатый, светловолосый и молчаливый, должен был сыграть мудрого, задумчивого поэта Спенсера. Спенсер и Рэли вместе составляли Хор. В свое время Александр несколько недель потратил на безумные и постыдно бесплодные попытки вписать в пьесу самого Шекспира. Потом во сне его поставил на колени и торжественно обезглавил огромный палач в маске. Палач бормотал невнятное, и Александр знал, что в этом бормоте бежит истинный, темный ток языка. Ясно стало, что не Шекспир, а сам Александр не может ответить на вопрос[135]. Он проснулся в остывающем поту и подумал о Спенсере.
Поэт более далекий и менее доступный, чем Шекспир, оказался проще. Реплики Спенсера являли подвижную, пеструю смесь усмешливо-любовного подражания, явной кражи и собственного, ясного Александрова языка. Александр думал, что они, возможно, лучшее из всего им написанного. Высокий елизаветинский стих легко срастался с легкой пародией, новое питалось старым. Eterne in mutabilitie[136] – так Спенсер, сам любитель старинных цитат, сказал об Адонисе, а мог бы сказать и о языке. Александр вписал эту фразу в «Астрею», откуда со временем она перетекла в примечания школьных учебников. Александр был рад, что Спенсера сыграет Пул, знавший «Королеву фей» и говоривший без вычур, мелодически-отчетливо.
Из женщин, кроме Марины и ее «юной тени», как выразился Кроу, была пылкая под ледяной корочкой учительница из Калверли, выбранная по типажу на роль Марии Тюдор, гороподобная мисс Тёрнбулл из Скарборского репертуарного театра (будущая леди Леннокс)[137], и миссис Мэрион Брайс, супруга блесфордского каноника. Миссис Брайс оставила расцветающую театральную карьеру ради поприща церковной жены и ежегодно ставила в Калверлейском соборе рождественские и страстны́е пьесы, а также творения Кристофера Фрая и Дороти Сейерс[138]. Она была смуглая, с большой грудью, с влажными, тревожными глазами и голосом. Ее присутствие ощущалось постоянно как некое трепетное напряжение. Ей досталась роль яркая, но небольшая: Александр ненавидел Марию Шотландскую и дал ее в основном в виде незримой угрозы. Еще была Дженни – была, поскольку того хотел Александр.
Дженни уже была расстроена: ей никак не удавалось влиться в общий разговор. Они с Уилки, как полагалось, пошутили по поводу перипетий своего сценического брака. Потом он спросил, много ли она играет.
– Нет, у меня же малыш. Я редко куда-нибудь выбираюсь. А вы?
– Я подумываю заняться театром всерьез. Сейчас агенты сами приходят ко мне в гримерную. Это довольно лестно. И довольно денежно, на ближайшую пару лет по крайней мере. А там, наверное, продолжу возиться с серыми клетками.
Тут встряла Фредерика: она-то уж точно будет актрисой. Отец хочет, чтобы она шла в Кембридж, но не будет ли университет отвлекать ее от искусства? Блестящие аквамариновые линзы переместились в ее сторону. Уилки зажег сигарету в длинном черном мундштуке, торчавшем меж насекомых глаз, словно бабочкин хоботок.
– Кембридж, – сказал он, – идеальное место для начала карьеры. И ты могла бы преподавать в периоды отдыха. Все лучше, чем просиживать в кафе.
– Ни за что! – завопила Фредерика. – Учат те, кто сами не могут. А я буду настоящей актрисой.
– Даже настоящим приходится отдыхать, – сухо отвечал Уилки. – Впрочем, – с оттенком покровительства добавил он, – чтобы стать настоящей, и правда нужно работать зверски.
Дженни было не по себе от этих блистательных и бойких детей. В свои двадцать четыре она чувствовала себя старой рядом с ними, а ведь была лишь на год-два года старше Уилки, успевшего пройти военную службу. Этим двоим жизнь представлялась восхитительным взлетом, а у Дженни горизонт замыкался на Джеффри, Томасе и Блесфорд-Райд. Что еще ждало ее в будущем? Если повезет, то урывками – ненавистное преподавание? Она неплохо играла, когда училась в Бристоле, но ей не приходило в голову превратить это в нечто большее. Дженни знала: прежде чем намечать какое-то будущее, необходимо решить вопрос семьи, ребенка. Все студенческие годы она хотела замуж, ни разу не задумавшись о том, что можно и не хотеть. Или это началось еще раньше? Она не могла представить, что было бы, если бы она думала иначе, иначе себя видела. Возможно, верь она в свою незаурядность, она и стала бы кем-то. В ней росла неприязнь, но не к Уилки, явно мнившему себя гением, а к Фредерике, которая не только мнила, но давала это понять назойливо и неприятно. Дженни с тоской отдавала себе отчет, что эта неприязнь – с сексуальным подтекстом. Глянула на Александра, ища утешения, но он как раз кутал в манто плечи Марины Йео. Тогда она попыталась привлечь внимание Уилки, спросила, какие именно мозговые процессы он изучает.