Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что мне сейчас делать? Мне плохо. Очень.
– Сейчас… Сейчас я пойду в инкубатор и скажу, что тебе стало дурно в лаборатории. И пускай сестра тебе даст отлежаться. Я бы тебя отвел, но не стоит давать повод к лишним разговорам. Мы должны беречь наши тайны… А сестре скажешь, что плохо себя почувствовал.
– Плохо.
– Именно. Жду новой встречи.
Симмонс не сказал, когда будет эта встреча, но Маркус был теперь уверен не меньше его, что некая сила обо всем позаботится.
Лонг-Ройстон с первого взгляда не понравился Фредерике. А ведь она хотела его полюбить. Он был на ступень – и даже на несколько – вовне и превыше Блесфорда. В каком-то смысле это был анти-Блесфорд. Подобно Эвересту, наконец покоренному в тот год, Лонг-Ройстон был общеизвестен и при этом совершенно недосягаем. Но теперь, приглашенная самим хозяином, Фредерика шагала по его садам, разбитым в примерном соответствии с наставлениями Бэкона[116]. Весна была сизая, зверская, но в низких каменных оградках цветы, предписанные апрелю, стойко боролись за жизнь. Бэкон любил, чтобы воздух веял цветами. Фредерика вдохнула поглубже и различила белую махровую фиалку, лакфиоль, левкой, первоцветы-барашки, флорентийский ирис, всевозможные лилии, розмарин, тюльпан, пион, бледный нарцисс, испанскую суллу, вишню, терн и домашнюю сливу в цвету, боярышник, одевшийся листочками, и сирень[117]. Все это значилось в брошюрках с изящными рисунками, что раздавали тут на Пасху и в июне, когда садовые врата распахивали для публики. Ver perpetuum[118], писал Бэкон, можно создать везде. Даже в северном Йоркшире, где ветра с болот немалый наносят ущерб. Фредерика хрустела по гравию Большой террасы. Скоро здесь будет пьеса. Дыханье цветов несказанно слаще в воздухе, чем в руке. Лакфиоль отменно хороша бывает, посаженная под окном спальни или гостиной. Бэкон прав. Но три цветка упоительней всего пахнут, когда по ним ступают и раздавливают под ногой. Это черноголовник, дикий тимьян и водяная мята. Нужно поэтому сеять их густо в аллеях, дабы, идя или прогуливаясь, наслаждаться благоуханием. Кроу позаботился и об этом наслаждении. В переплетающихся аллеях, попирая цветы, шли и прогуливались самые разные люди: знакомые, незнакомые, виденные на фотографиях и плакатах.
«Начало веселий», – вдохновенно подумала Фредерика.
Но в особняке ее восторг поугас. Возник дворецкий в белом фраке, спросил имя и забрал пальто. Возник Кроу: «Ах, здравствуйте, здравствуйте!» – и прошел дальше. Некий юноша в вельвете пронзительной синевы изучал резьбу на предмете мебели. Половина лица его была скрыта за аквамариновыми стеклами непомерных очков. Обуявшее ее чувство Фредерика определила как «социальную неловкость» – тревогу, возникшую оттого, что никак невозможно было завладеть вниманием этого тесносплетенного сборища людей с цветистой речью, сочными голосами и восхитительно вольными движениями. А за неловкостью у нее всегда шло желание жалить. Это потом уж она задумалась: не сам ли Лонг-Ройстон так ее обескуражил?
Они были призваны в особняк, потому что, во-первых, требовалось обсудить костюмы, а во-вторых, Кроу решил, что это будет весело. Обедали в главном зале под галереей для музыкантов, пятнадцать человек за длинным столом. Актеры, намеченные на главные роли, триумвират, главные костюмерши, супруга настоятеля Калверлейского собора и некто завлеченный Кроу из самого Ковент-Гардена. Марина Йео восседала, обрамленная Кроу и Александром, и оживляла пир рассказом о важности костюмов. Фредерика оказалась зажата на другом конце меж аквамариновым юношей, так и не снявшим линз, и Дженнифер Перри, назначенной играть Бесс Трокмортон[119] и едва ли заслужившей место рядом с ведущими актерами. Фредерика критически рассматривала Марину.
– На сцене костюм имеет силу фантастическую, – говорила Марина. – На сцене ты и есть тот, кем кажешься, а значит, в какой-то мере отдан на милость костюмам. Артисты передают им часть своей энергии. Дочь Эллен Терри[120], например, отказывалась отдать в чистку ее костюмы. Они были насквозь, до твердости, пропитаны ее маной. Сибил[121] мне рассказывала, как впервые надела зеленое платье, что Эллен носила в «Макбете», – да-да, то самое, с рукавами-крыльями, расшитое крылышками настоящих жуков-златок… Она ощутила себя абсолютно бесстрашной. Эти крылышки несли ее весь спектакль. Вы помните, Александр, эту шутку Уайльда: леди Макбет бережливая хозяйка, скудную снедь покупает в местных лавках, мужнины невзрачные килты заказывает местным ткачам, зато свои наряды привозит из Византии![122] Да, именно так, – произнесла она с эффектными паузами.
– Я никогда не забуду вашу леди Макбет, – вступил Кроу. – Ваши руки – как яростно вы их терли, смывая кровь…
– Там были такие громоздкие робы, просто неподъемные… В сценах, где леди в сорочке, мне игралось легче.
– О, вы будете у нас умирать в прелестнейшей сорочке! – заверил Кроу. – Вот сами увидите. У нас костюмы по эскизам автора, это ново.
– По вашим эскизам? – Марина повернулась к Александру, и он почувствовал, что обязан явить обаяние.
Дженни и Фредерика следили, как ему это удастся, первая украдкой, вторая в упор и без зазрения совести. Как и ожидала Фредерика, удалось не очень. Александр одеревенел, принялся заикаться и выглядел неумелым льстецом, хотя был совершенно искренен.
У Марины Йео было длинное смуглое лицо, густые гладкие седеющие волосы и очень темные глаза, глубоко посаженные под выпуклыми веками. Крупный рот, который критики звали живым и подвижным, шея длинная, долгая, ставшая с годами как старое дерево в тонких прожилках. Слишком много гримасничает, решила Фредерика и сделала непроницаемое лицо. Ее весьма впечатляла на портретах Глориана с ее белой застывшей маской.