Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопль превратился в визг, застыв на точке, похожей на хрип. Вывернутый позвоночник встал на место, надавив на внутренние органы. На какой-то момент я попал в ад. Слезы щекотали щеки и собирались у губ, но я этого почти не ощущал – пожар в спине разгорался до агонии из-за начавшихся процессов регенерации.
– До начала урока пятнадцать минут, – сообщил Изенгрин. – К тому моменту ты уже должен быть далеко отсюда, иначе позвоночником дело не ограничится. И твоя мать меня не остановит. Понял?
– Понял, – прошелестел я.
А еще четко осознал, что пятнадцати минут для восстановления после такой травмы более чем недостаточно.
* * *
То, что у кабинок не было дверей, весьма оскверняло и без того неутешительную ситуацию – с ними можно было бы спрятаться, забравшись с ногами на унитаз, и попробуй догадайся, что я тут. А так приходилось вжиматься в угол на подоконнике в самой крайней, скрытой от остального помещения длинной перегородкой, едва не завернувшись в плотные шторы.
Боль сковывала плоть. Я совершенно не помнил, как добрался до туалета, который, к удаче, находился всего лишь в паре метров от кабинета. Все, что отпечаталось в памяти, – десять минут бездвижного лежания на полу в ожидании затишья. Помню и смутный звук звонка, несколько тяжелых шагов.
Не заметили меня лишь чудом. Наверное, за это стоило бы благодарить цепных псов Изенгрина, смиренно патрулировавших у кабинета. Самим им было совершенно плевать на мое состояние, и они, едва я выбрался, вернулись в помещение. Хотя бы не потоптались, и на том спасибо.
На подоконник я забрался в полубессознательном состоянии, чувствуя, как все внутри натягивается и затвердевает, превращаясь в мрамор. После себя я оставил на раковинах кровавые отпечатки, так как хватался за поврежденную спину, но волноваться о последствиях не получалось. Кость уже встала на место, спасибо Изенгрину, но особой роли это не играло – позвоночник по-прежнему пожирал огонь. Кровь благодаря регенерации уже перестала течь и, судя по ощущению под пальцами, рана от вставшей дыбом кости уже затянулась, превратившись в шершавый шрам.
Хорошо одно: ярость и злость не чувствуются, ведь их полностью затмевают физические ощущения. А так я бы, наверное, задохнулся от ненависти к волку, позволяющему себе слишком много даже для древнего бога. Мать его после этого сожрет живьем. Но ему это неважно, у него великая цель – вернуть Варвару. И даже Олениха не сумеет его остановить. Это не сарказм – окрыленный происходящим, тем, что его любимая «дочь» просыпается в глубине чужого сознания, он просто отмахнется от всего, что мешает его счастью. В том числе от любимой женщины. Богини. Или все же женщины? Неважно.
Подобное Изенгрин позволял себе редко. Да, он был в некоторой степени жесток, но владел собой. Ему можно было доверять. Наверное, поэтому, привыкнув, что он никогда особо не повреждал мое хрупкое человеческое тело, я и расслабился. А он, узнав, что Варвара совсем близко, так обрадовался, что забыл о необходимости притворяться человеком.
Часы тикали, секунды текли сквозь пальцы, и вскоре я уже вдохнул полной грудью. Туловище больше не тряслось, а жар скопился в запястьях и лодыжках – следом за пламенем накатил озноб.
До конца урока оставалось пять минут, когда дверь предательски стукнула о косяк. Я уже ощущал себя способным на элементарные телодвижения, но было бы куда лучше, оставь меня в покое еще на четверть часа. Пришлось в срочном порядке шевелиться.
Шаги раздались в непосредственной близости от моего укрытия, и внутрь, опершись о хлипкую перегородку, скромно заглянул наш учитель итальянского – молодой человек лет тридцати, которого ласково прозвали Чучелом за копну топорщившихся волос и толстые круглые очки.
– Солейль? – ахнул он. – Что с тобой?
Застонал, словно мученик, я вполне по-настоящему. Прохрипел, упираясь лбом в собственные колени:
– Живот…
Учитель сделал неловкий шаг вперед, но тут же вернулся на место. Протянул руки, пытаясь помочь, но так и не прикоснулся. Кажется, неподдельно испугался.
– Сильно? – пискнул учитель.
Выжатая слеза скатилась по щеке:
– Ужасно.
– Ой, что ж делать-то… Подожди здесь, я медсестру позову!
Нет, что, серьезно?
– Вы только побыстрее…
– Разумеется! – выпалил Чучело и вылетел прочь.
Едва его топот стих, я сполз с унитаза, чудом удержав равновесие, и неуверенно продвинулся вперед. Ноги почти не ощущались, и только покалывание в кончиках пальцев подтверждало, что они не ампутированы. Именно на пламя под кожей следовало ориентироваться, чтобы не рухнуть ничком в коридоре. Изенгрину это бы не понравилось, а я бы вряд ли создал стоящее объяснение того, почему весь перемазан кровью и выгляжу так, будто из меня душу выкачали.
Стоило действовать как можно скорее – школа напряглась в ожидании долгожданного спасительного звонка на перемену. В моем распоряжении было мало времени. Если бы Изенгрин не наступил на меня, я бы справился – одним прыжком преодолел пролет, схватил куртку из гардероба и вылез в окно в столовой, где никого обычно нет. Однако теперь возможности мои были весьма ограниченны. Да еще и мнимое отсутствие нижней части тела мешало, пожалуй, даже больше, чем режущая боль и скрежет в пояснице.
Перенося вес на перила, шершавые и горячие, я принялся спускаться по ступенькам. Кинжалы впивались в плоть с каждым шагом, но я терпел, стискивая зубы и отчаянно жмурясь, будто темнота поможет оградиться от чувств. Несколько раз чуть не поскользнулся.
Кто-то когда-то говорил, что боль очищает и приближает нас к Богу. Она уносит наше сознание и позволяет насладиться свободой духа, понять, что наше предназначение мы достигнем, лишь окунаясь в страдания. Острые шипы, наконечники стрел и копий, цепи, иглы, загнанные под ногти – все это и многое другое вырывает наши души, нас самих, из бренных мясных клеток. Это единственный способ познать себя. Кажется, тот проповедник был монахом из монастыря рядом с городом, где находилась больница, в которой меня держали. Его приводили к детям, таким, как я, и он читал им подобные откровения, чтобы убедить их не бояться боли.
Все бы отдал сейчас за избавление от мучений. Ненавижу боль. Еще с пропахшей пылью койки в никчемной городской больнице, представляющей собой больше приют для бездомных, где внушали веру в то, что умирать совсем не страшно, хотя должны были спасать жизни.
На твердую горизонтальную поверхность я ступил, будто мореплаватель, три года