chitay-knigi.com » Классика » Лагум - Светлана Велмар-Янкович

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 42 43 44 45 46 47 48 49 50 ... 67
Перейти на страницу:
но тут же поняла, что это было бы не совсем уместное предложение.

Сесть было некуда, кроме как на пол.

«Зимний сад» был пуст. Опустошен. Оголенный паркет — грязный.

Исчезло все: и стулья, и банкетка, изготовленные по замыслу мастера XVIII века, Чиппендейла, и оба книжных шкафа из «пламенного махагони». И тот столик, что больше размером. И ковер. И длинные портьеры из тонкого бархата. И карниз из тяжелого резного дуба. И старые портреты сербских нови-садских господ XVIII и XIX веков. Писаные маслом почтенные предки профессора Павловича, в старинных позолоченных рамах, тоже нас покинули. Может быть, не вполне по своей воле, но, тем не менее.

Это случилось за те несколько дней, что я не заходила в «зимний сад».

С тех пор, как мне было запрещено заходить.

С тех пор, как «зимний сад» был заперт от меня на ключ.

Отодвинутый в сторону, под обнажившейся стеной остался только столик, покрывшийся белой пылью. Он затаился на замызганном паркете, как распластавшийся мокрый пес. Он еще оставался здесь. Он прятался от них, притворялся некрасивым. Кроме столика, но совсем в углу, здесь выжили и те две канистры из-под смальца, белая и синяя. На 50 литров, пустые. Один горшок с засохшим растением, облезлый, перевернулся, земля просыпалась. Сухие комья земли растоптаны.

Полковник, перед которым я стояла, следил за моим взглядом. У меня складывалось впечатление, — его нервирует, что я так медленно все осматриваю.

— Вы меня звали, я пришел.

Сейчас я посмотрела на него.

То, что я увидела в художнике Павле Зеце, частично завуалированным, в воскресенье, 3 сентября 1939-го, на открытии большой выставки Савы Шумановича в семи залах Нового университета, сейчас было полностью обнажено в товарище полковнике. У меня опять возникло чувство, что я постоянно присутствую (или же сама нахожусь внутри) при процессе необычного преображения. Элемент необычного в этом процессе, разумеется, состоял в том, что он выглядел абсолютно идентичным в разных людях. То, что проявлялось у нашего услужливого бакалейщика с угла, армянина, когда он перестал быть и услужливым, и бакалейщиком; это же было заметно и в нашем примерном привратнике, Милое, когда он перестал быть и примерным, и привратником; что бросалось в глаза в нашей преданной приемной дочери Зоре, когда она больше не соглашалась быть ни преданной, ни приемной, — все это присутствовало, причем в концентрированном виде, — в полковнике, которого я когда-то, много столетий назад, знала как художника Павле Зеца. Из него изливалась некая холодная сила, которая не только в нем, но везде вокруг него стирала все, что не было сиюминутным, то есть, все, что было хоть каким-то прошлым. Я это не придумываю сейчас, задним числом, в моем нынешнем возрасте, я уверена, что не придумываю; эта холодная сила быстро распространялась, начинала сковывать и меня, вгоняла в тяжелое оцепенение. В то же время я, оцепеневшая, понимала, что этот элемент неузнаваемого, замеченный мной раньше, вдруг, на едва знакомых, но еще узнаваемых лицах бакалейщика с угла, преображенного в майора, или элегантного привратника Милое, наряженного обшарпанным наблюдателем-за-мной, или нашей волшебницы-великанши, повзрослевшей до партизанского гренадера, — что этот компонент состоял не только из абсолютной готовности к беспамятству и еще более абсолютному очищению от воспоминаний, но и из осознания того, что отказ от определенной формы запоминания, точнее, согласие на некую форму глобального забвения — одно из существенных оснований нового способа человеческого бытия. Если он хотел существовать этим новым способом, этот новый Человек, Который Звучит Гордо, то вот, он воплотился передо мной в личности полковника Павле Зеца. То, что могло бы предостеречь. То, что могло бы встревожить. То, что чуть старее сегодняшнего дня. Никто из них больше не был склонен признавать любую форму прошлого, если она не была формой какого-то их прошлого или прошлого их Идеи и ее форм. Они бы еще согласились признать время, наступающее вместе с ними и становившееся их сейчас. Их временем. Их существованием. Их реальностью.

За пределами этой реальности — небытие.

Нет, я преувеличиваю: если вне этой реальности что-то и существовало, то это было чуждое, а все чуждое не должно было существовать.

В первую очередь должна была исчезнуть та форма личного местоимения второго лица, Вы, которую полковник еще использовал в разговоре со мной. И не только форма местоимения, но и персона, которую это местоимение обозначало в данной реальности, это чуждое второе лицо, вежливая форма, это вражеское, имеющее отношение к врагу Вы, которое во мне откликалось на я. А «любое я», — вычитала я несколько десятилетий спустя у французского лингвиста Эмиля Бенвениста[96], — «…имеет собственную референтную соотнесенность и означает всякий раз уникальное лицо, как таковое»[97].

На этот раз я обозначало мое лицо. Мою уникальную личность, которую надо было вышвырнуть, как бракованный товар, на свалку истории.

Местоимения в грамматике — это дьявольское отродье.

Лицом к лицу с товарищем полковником, с его Вы, я, которая все еще откликалась, как уникальная личность, в том их ноябрьском сейчас, в том преображенном «зимнем саду», который не был больше ни зимним, ни садом, должна была выучить три важных урока.

(Выучила я их сразу, а понимаю только сейчас).

Первый урок: лицо каждого человека, который во имя Идеи отрекается от прошлого, становится особым образом безличным, то есть, обезличенным, то есть, неузнаваемым.

Второй урок: персона, обезличенная таким особым образом, все-таки жаждет стать личностью, точнее, как можно скорее преобразиться в то, что должно стать ее новой личностью. Для утоления этого желания — обрести новую личность — обезличенный должен пройти долгий обряд инициации, цель которого — приучение к безграничной жестокости. Одним из основных упражнений в процессе приучения к жестокости, вероятно, должно было стать и упражнение по очищению памяти. Товарищ полковник, — я это почувствовала, — уже прошел через этот обряд и согласился на свою новую личность, которая признавала только жестокость, как высшую меру человеколюбия. Видимо, он прошел обряд относительно легко, а может быть, ему он и не особенно был нужен?

В той, очень далекой эпохе, которая называлась до войны, художник Павле Зец мне не единожды говорил, что рожден быть спартанцем.

Полковник Павле Зец стал кем-то, кто больше, чем спартанец.

Третий же урок состоял в том, что роль личных местоимений в экстралингвистической реальности, как сейчас принято выражаться, более существенна, чем я предполагала. Сейчас я думаю, что отсутствие форм Вы и Ты, вежливой формы, в новом языке новых людей новой послевоенной эпохи в любом случае можно было понимать и как знак нового отношения

1 ... 42 43 44 45 46 47 48 49 50 ... 67
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.