Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Посмотрим…
Мне не хотелось ничего решать. Мне хотелось бесконечно лежать вот так и медленно произносить слова в надежде, что, когда я выскажу все, что наболело у меня на сердце, решение сложится само.
– Знаешь, я ведь и ехала, чтобы помогать в госпитале. Я только в Курске подумала, что, наверное, смогла бы и оружие в руки взять. А теперь, здесь… Теперь я, пожалуй, и выстрелить смогу. Ты же помнишь, я неплохо стреляла. Наверное, я даже хочу убивать. Это плохо?..
– Это сложно.
– Да нет, ничего особенного. Я помню, как мы отрезали головы крысам на большом биологическом практикуме тупыми ножницами. Я не думаю, что с людьми это сложнее. Чисто технически…
Ты погладил меня по волосам и нахмурился каким-то своим воспоминаниям.
– Чисто технически…
– Главное вести себя спокойно, чтобы крыса не нервничала. И не думать. Принять решение, а потом действовать, а не размышлять о том, какие хорошие крыски и какая жестокая штука жизнь. Просто берешься за ножницы посильнее, а потом осторожно выдавливаешь кровь в пробирку. От хвоста к шее.
– Меня сейчас стошнит.
– Извини… Я сама не знаю, что говорю… Что-то во мне сломалось. Или, наоборот, починилось. Для меня всегда было очевидно, что надо быть на стороне слабого. Если с одной стороны танк, а с другой – женщины, которые выходят ему наперерез с голыми руками, то мне все равно, что эти женщины, может быть, за всю жизнь не открыли ничего серьезнее книжки с рецептами, а в танке сидит человек, читавший Хайдеггера или что там теперь читают, чтобы почувствовать свое превосходство над ближним. Мне по большому счету все равно, правы ли эти женщины. Сначала нужно защитить слабого, разбираться, кто прав, кто виноват, можно потом. Все две тысячи лет христианской цивилизации вопиют об этом – защити слабого. Как получилось, что люди, которые сами только что были слабым, гонимым меньшинством, решили, что они имеют право нести свою правоту вот так – на танковых гусеницах. Они называют себя свободными людьми…
Ты перебил меня угрюмо и зло:
– Свободные люди – здесь. А они рабы. Рабы своих костюмов, корпоративных правил, рабы своих ипотек. Офисное рабство – это ведь не я придумал. Они сами так о себе говорят. И это правда. Я общался с этими людьми, ты представить себе не можешь, по какой узкой заданной колее движутся их мысли, какой низкой и пошлой жизнью живут они изо дня в день. На что готовы ради лишнего бонуса, лишней поощряющей улыбки начальства, одобрительного ворчания «своей» стаи…
– Ну, почему же, я представляю, – невесело улыбнулась я, вспомнив традиционный новогодний обмен корпоративными доносами, слегка замаскированными под благие пожелания.
– А у нас тут такие люди, Аля, ты просто не представляешь! Поэты, фантасты, даже один выпускник мехмата стоит в артиллерийском расчете под Луганском. По прозвищу Паганель. Отличный парень, хоть и коммунист. Да это ерунда, с этим потом разберемся… Главное, он настоящий! Свободный человек, не то что эти креативные утырки с Майдана… Ты ведь помнишь, далеко не все рабы трудились на полях. Были домашние, городские рабы. Ученые зверушки в домах образованных патрициев: гувернеры, банщики, актеры, шуты, поэты… Такой себе креативный класс поздней античности, представители которого больше всего на свете боялись, что их разжалуют, сошлют из столицы в провинцию ковырять землю мотыгой… Вот они – прямые исторические предшественники нынешних креаклов. Это не восстание свободных людей, умоляю тебя, не говори подобного даже в шутку – это восстание прикормленных ворами, не патрициями – ворами, домашних рабов, которым кажется, что их незаслуженно обделили в пользу тех, кто, хорошо ли, плохо ли, но делает реальные вещи. Добывает уголь, сажает хлеб, плавит металл… Все остальное лишь естественным образом следует из этого факта. Государства, построенные вчерашними рабами, всегда отличались исключительной жестокостью и отсутствием милости к побежденным. Слава богу, хотя бы Крым нам удалось вытащить из этого ада.
– Ты там был? Ты имеешь к этому какое-то отношение? – спросила я с жадным интересом, вспоминая, как совсем недавно – тысячу лет назад – эта новость вернула мне веру в себя, в будущее, в страну.
– Немного, – коротко ответил ты.
– Ты рад? Ты гордишься этим? Ты счастлив? – спрашивала я, чувствуя, что спрашиваю не то, но не умея сформулировать настоящего, правильного вопроса.
– Может быть, это вообще единственное в моей жизни, чем я могу гордиться, – сказал ты, глядя сквозь меня, в какую-то неведомую, но бесконечно желанную мне даль. – Пока еще рано об этом говорить. Все только начинается.
Голое плечо коснулось стены, и быстрый холодный озноб прошел по телу. Я прижалась к тебе так крепко, как только могла, чтобы согреться, ты положил свободную руку мне на спину, а второй продолжал теребить догорающую сигарету.
– Значит, это все не временное помешательство, не просто еще один бардак и передел, как в девяностые… Ты думаешь, это надолго? Это… война?
– Конечно, война. – Ты резко отодвинул, почти оттолкнул меня от себя. – Зачем ты вообще приехала сюда? Чего ты от меня хочешь?!
– Я хочу мира, – сказала я. – Я хочу сына.
Ты швырнул окурок в угол и притянул меня к себе. Больше этой ночью мы не говорили.
Харьков. Июль 2014
Несколько дней в подъезде пахло тухлятиной. Соседи ходили, зажав носы, жаловались друг другу на коммунальщиков, но ничего не делали. Сегодня утром мое терпение закончилось, я взяла фонарик и отправилась искать источник запаха сама. Под лестницей в закутке, заваленном хламом, между коробкой с детскими игрушками, убранными с глаз долой, и банками с засохшей краской валялся дохлый голубь. Видимо, одна из местных кошек притащила добычу, а есть не стала. Побрезговала или спугнули. Я вернулась домой за перчатками, пакетом и хлоркой, чтобы проверенным дедовским методом выбить из подвала липнущий тухлый дух. Мягкая полуразложившаяся тушка разваливалась в руках. Пришлось складывать ее в пакет по частям. И странное чувство охватило меня в этот момент, будто все это уже было, и поза – на корточках, согнувшись, чтобы не стукнуться головой о лестницу, и нежное мертвое прикосновение перьев, и острые опасные края косточек, выглядывающие из разломов птичьего тела. Только вокруг шел снег, и запах мертвечины мешался с запахом зимней свежести. Вечерело, рано, как всегда зимой, воздух был серым с просинью, а на руках у меня почему-то не было перчаток. Эта картина на мгновение предстала перед моим внутренним взором так полно, так ярко, что я поежилась, почувствовав прикосновение несуществующих снежинок к шее. Именно такое переживание, кажется, называется дежавю. Вольная игра нейронных сетей. Конечно, это воспоминание не имело и не могло иметь ни малейшего отношения к действительности. Я бы никогда не стала хвататься за мертвое голыми руками. И все-таки, когда я поднималась по лестнице, голова у меня немного кружилась от возможного пересечения двух реальностей. Я выкинула голубя в мусорный бак и громко захлопнула крышку. Ерунда. Все это полная ерунда.