Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни одно национальное государство не существовало само по себе. Как показал Тилли, европейские государства возникли и укрепили свою власть в контексте сетей межгосударственного соперничества (Tilly 1975, 1990). Они действовали на экономической, а также военной и дипломатической арене (хотя политика династического родства и наследования исчезла только в конце этого процесса). Постепенно, с начала эпохи Нового времени — через XIX и начало XX столетия, более старые формы политической организации вроде империй, квазиавтономных княжеств и вольных городов уступили место более стандартизованной системе. Мир был разделен на формально равнозначные государства, каждое из которых было суверенным. В идеале каждое из этих государств представляло только одну нацию и, следовательно, «национальное государство». Ко второй половине XX века национальным государствам стало казаться ненормальным нахождение под политической опекой другого государства, и там, где такие отношения существовали, велись кампании за изменение подобного положения вещей[86].
Большинство националистических движений выдвигает притязания на государства, либо требуя создания независимых государств там, где таковых не существует, либо требуя, чтобы нация управляла государством, которое находится в руках иноземцев или других незаконных правителей. Иногда националисты соглашаются на признание особого статуса в составе многонационального государства. Но дискурс национализма действует не только по направлению от народа к государству; важно также взаимное признание. В XIX веке европейцы стали считать не только, что каждая нация заслуживает своего государства, но и что каждое государство должно представлять одну нацию (Kohn 1968).
Одна из особенностей этого нового способа осмысления суверенитета заключалась в признании всех национальных государств формально равнозначными, независимо от размера или влияния. Дискурс национализма требует, чтобы Сан-Марино, государство площадью в двадцать пять квадратных километров с 24.000 граждан, считалось формально равнозначным Китаю или Соединенным Штатам. Оно является полноправным членом Организации Объединенных Наций. Равнозначность государств особенно подчеркивается на площадках, вроде ООН, не только из-за преобладания дискурса национализма, но и из-за того, что внимание уделяется всей системе государств одновременно. Даже в межгосударственных отношениях, где важность разницы в силе и масштабе очевидна, нередко используется риторика равнозначности. В Нью-Йорке может проживать вдвое больше жителей, скажем, чем в Эритрее или Норвегии, но это не дает ему сопоставимого дипломатического статуса; равной страной считаются Соединенные Штаты, а не второстепенные административно-территориальные единицы внутри них (вроде штатов или городов).
И хотя такая формальная равнозначность наделяет нацию определенным достоинством, это вряд ли может служить заменой силы или влияния нации; национализм может обращаться к милитаризму, экономической обособленности и заботе о сохранении чести[87]. Это, конечно, может вести к войне и новому кругу оскорблений, обид и вражды, как, например, на Балканах. Но нельзя пренебрегать и внутренними, во многом дискурсивными последствиями таких международных усилий. Международные конфликты вообще и военная мобилизация в частности могут способствовать созданию (или навязыванию) единства среди различных людей. Как пишет Джеймс Шихан (Sheehan 1978: 279) о Германии после Первой мировой войны, «военное поражение привело к национальному унижению и поставило под сомнение само существование нации, которую многие представители средних слоев считали основной политической ценностью и последним оплотом политического единства». Ремилитаризация была способом восстановления национального единства — спасения нации внутри страны и на международной арене. Легитимность и сплоченность современного государства отчасти зависела от его способности притязать на сильную национальную историю. Это подталкивало к пересмотру прошлого и новым действиям, направленным на исполнение давнишних обещаний. Точно так же в Италии эпохи Рисорджименто и особенно в фашистской Италии проблематичное прошлое — отставание от европейских соседей и потери в колониальных войнах — оказалось в центре внимания националистов (так, герои полуудачных войн стали считаться национальными мучениками). В ходе этого, как заметила Мейбл Березин, «фашистский режим пытался колонизировать основные источники итальянской эмоциональной привязанности — семью и религию — погрузить их в общность государства» (Berezin 1997a, 1997 b). Итальянское государство проводило политику поддержки рождаемости, например, мобилизуя идеи романтической и семейной любви и образы от девы Марии до невинной девушки, приносящей себя в жертву нации, чтобы создать эмоционально безупречный нарратив национальной культурной идентичности. Но производство «сильного» национализма носило такой гендерно-акцентированный характер, предполагавший распространение идеалов мужественности и объявление определенных форм частной жизни необходимыми для нации, не только в Италии. То же можно сказать и о других фашизмах, а также о многих национализмах (Mosse 1985; Parkeret al. 1992). Устранение женщин из общественной жизни было отличительной особенностью, например, перехода от коммунизма к национализму как легитимирующей идеологии во многих странах Восточной Европы и бывшего Советского Союза. Крайне гендерная идея нации — и сильно стереотипизированное представление о роли женщины как члена нации — фигурировала в Великой французской революции и в таких более поздних образах, как «Марианна», чье тело — одновременно сексуальное и потенциально материнское, хотя и не без воинственности — олицетворяло французскую нацию (Agulhon 19 81; Hunt 1992).
Требование четкого соответствия между государством и его нацией, подстегиваемое международной завистью, оскорблениями и страхами, часто служило основанием для подавления различий в нациях (включая непривычные гендерные роли) и попыток исключить или подчинить все «чуждые» элементы в государстве (в том числе тех, кто отличался в расовом или этническом отношении, а также новых иммигрантов; см.: Gilroy 1991). Язык национального унижения (или дурное обращение на международной арене в целом) предоставляет дискурс, который позволяет людям находить ответы на острые проблемы вроде обнищания, не осознавая, насколько их интересы вступают в противоречие с интересами остальных соотечественников. Этим неузнаванием не манипулируют сверху, оно включено в сам дискурс национализма (о неузнавании см.: Бурдье 2001).