Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время на всех нас оставляет следы и раны, и мы прикладываем массу сил, чтобы скрыть это от посторонних глаз. Но тебе никогда не удавалось от меня это утаить. Я видела все твои раны, ощущала боль от каждого удара, что ты молчаливо сносила ради меня. И я наблюдала, как рубцуются у тебя на душе шрамы и как ты прячешься за ними. Потому что в зарубцевавшихся местах не чувствуется боли — лишь онемение, обещающее защиту от будущих ран. Ты закрылась от происходящего, воздвигла стену вокруг своих наиболее уязвимых мест. И в своем горестном отчаянии я отпустила тебя. Я смотрела, как ты все дальше и дальше ускользаешь от меня — и от себя самой, — пока я едва стала узнавать в тебе то нежное юное создание, которое я любила и воспитывала.
И вот теперь, когда ты поневоле снова оказалась здесь, твои давние раны, боюсь, вскрылись снова. Но ты должна всегда помнить, что именно за этим кроется, откуда оно пошло и почему. Что у недоброжелателей твоих нет, в сущности, ни гнева, ни даже ненависти. И никогда подобного не было. Причина только в страхе. В боязни того, что не вписывается в их прилизанные представления о том, что хорошо и правильно. Мы, дескать, нарушаем равновесие их мира, потому что идем собственной стезей и живем собственной правдой. Для тех, кто строит свою жизнь не так, как основная масса, путь всегда тернист. В нас видят „других“, чужаков, несущих угрозу правильному ходу вещей. И на нас навешивают ярлыки, набрасываются с гневными нападками. Потому что в то время, когда на нас набрасываются, они не чувствуют страха.
Знание этого, конечно, не делает их ножи легче, но это помогает нам понять их — и, возможно, даже простить. И тебе следует простить их, любимая моя девочка, и наконец расстаться со своими шрамами. Ожесточение — коварный яд. Оно усыпляет праведным негодованием и ложным ощущением силы — чтобы потом обернуться против тебя же и сжечь твою душу дотла. В то время как прощение — бальзам для израненного сердца.
А еще — любовь. Никогда не стоит забывать и о любви.
Не только как о чувстве, которое мы к кому-либо испытываем, — но и как о том, кем мы являемся в самой своей сути.
Вот почему страх никогда не должен затмевать любовь. Как и многое в моей жизни, я узнала это на своем горьком опыте, и, к сожалению, мне довелось узнать это не единожды. Любить по-настоящему — значит рисковать получить самую что ни на есть глубокую рану. И все же этот риск всегда стоит того, чтобы на него пойти.
Прости, моя милая Лиззи, что снова даю тебе наставления — спустя уже столько лет! Есть вещи, о которых мы никогда с тобой не говорили, которые, возможно, немного облегчили бы сейчас твою жизнь. Но в ту пору я еще боролась с собственными шрамами и с собственными страхами. И потому я должна сказать это сейчас, в надежде, что ты вспомнишь мои слова, когда снова возникнет искушение замкнуть от всех и сделать бесчувственным сердце. Врачуй свои рубцы любовью, моя девочка, — что бы ни случилось, — и держи душу открытой. Любовь — пусть даже та, что не способна стать взаимной, — никогда не вызовет сожаления.
Неизменно с любовью,
Лиззи посмотрела на высушенный цветок, лежащий на ее колене, — некогда золотисто-рыжий, а теперь почти лишившийся красок.
«Календула… для избавления от шрамов».
И снова Альтея точно знала, что именно надо ей сказать — и в какой момент это сказать. Бабушка с самого начала предупредила, чтобы Лиззи не торопилась читать книгу, чтобы она возвращалась к ней, лишь когда будет к этому готова. И вот сегодня утром, едва открыв глаза, Лиззи почувствовала уже знакомую необъяснимую тягу, так и манящую ее почитать дальше. И вспомнить, что страх часто маскируется под ненависть и что прощение — это целебный бальзам для раненой души.
А смогла бы она простить?
Эвви была права. Далеко не все в Сейлем-Крике повернулись спиной к Лун. Были и такие — как Пенни Касл, например, или Джудит Шрум, или Эндрю и его отец, — кто отказывался верить пересудам. Однако тот давний неиссякающий поток безосновательной и подлой лжи все же неизгладимо врезался в память Лиззи. И то, что люди, знавшие бабушку всю свою жизнь, так легко смогли от нее отвернуться, по-прежнему было для нее непостижимо. Они бросали Альтею один за другим, оставляя ее на милость общественного мнения. Только вот милостью там даже и не пахло.
А остальные? Те, что с презрением отвергали слухи — но тем не менее выдерживали безопасную дистанцию? У которых ни разу не хватило мужества высказаться в ее защиту открыто? Которые попросту оставались незаметными. К какой отметке они опустились по шкале предательства? И до чего опустилась она сама?
Мучимая этим вопросом, Лиззи закрыла книжку и сошла вниз, на кухню, сделать себе кофе. Эвви вскинула на нее взгляд от стола, где она с большим старанием расклеивала этикетки примерно на пару десятков маленьких баночек с медом.
— Завтрак? — предложила она.
— Нет, спасибо. Все, что мне нужно — это кофе. — Лиззи заправила кофеварку, нажала нужную кнопку и осталась ждать, опершись боком о кухонную тумбу. — А что это за баночки?
— Готовлю очередную партию меда, чтобы отнести Бену в его скобяную лавку.
— Разве вы не носили туда мед всего несколько дней назад?
Эвви опустила глаза.
— Ну, может, и носила.
Лиззи склонила голову набок и, прищурившись, оглядела Эвви повнимательнее. На губах у той была коралловая с блестками помада, красиво оттеняющая ее глаза, а в ушах покачивались нефритовые серьги.
— Вы ничего не хотите мне рассказать?
— Например?
— Например, почему вы вдруг стали прятать взгляд? Или почему сразу так сконфузились, едва упомянули Бена?
Эвви вскинула глаза, выставила подбородок:
— Да ничего подобного!
Лиззи уперла руки в бока и лукаво улыбнулась:
— Если бы я вас не знала, я бы решила, что вы влюбились в старину Бена. Иначе с чего бы вам опять к нему идти?
— Никто ни в кого не влюбился, — раздраженно проворчала Эвви. — Он выставляет мои баночки к себе на прилавок, и покупатели их быстро разбирают. Что я могу поделать, если народ, распробовав, понимает, что это стоящая вещь.
— А помада на губах — просто совпадение?
— Ладно, отстань уже и пей этот свой кофе!
Подавив ухмылку, Лиззи достала из буфета кружку и немного выждала, пока последние капли кофе упадут в кувшинчик.
— А вы давно не бывали в бабушкиной лавке?
Эвви, казалось, порядком удивил ее вопрос.
— В лавке? Была недавно. А что?
— Да просто интересно, что там еще осталось.
— А, ты все думаешь про чай от мигрени для Пенни Касл? — понимающе произнесла Эвви. — Может, что-то и есть. Насколько мне известно, там все так и лежит, как осталось после твоей бабули. Она обычно каждый день туда ходила, чего-то там шебуршала. Хотя не скажу, чтобы много было покупателей. Но она все равно каждое утро отправлялась в свою лавку, даже когда уже была больна. А через какое-то время ей это было уже не по силам. И однажды она заперла дверь, повесила ключ, и на этом все закончилось. Мы никогда с ней об этом не говорили, но я чувствовала, что то, что она не может заниматься любимым делом, разбивает ей сердце. Эта ферма, этот магазинчик, ее любимые травы — она этим жила. Ну, и тобой, разумеется. Но ты к тому времени уже давно уехала. Магазин был последним, что у нее оставалось.