Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленькая контора с голыми - что характерно - стенами и вытянутым в высоту пространством.
Негоциант Петерсен сидит у письменного стола.
Петерсен (роняя руку на стол).
Уже несколько лет я - в несчастливые часы - вдруг застаю себя склоненным над собственными руками. Странно, что они еще не разучились быть самостоятельными и перерастать себя. Вот они лежат, сознавая свою неповторимость, как если бы им еще хватало мужества, чтобы громоздить горы, как если бы их обошло стороной знание о том, что сила их ограничена. Несчастливые часы случались, но руки вновь и вновь приносили утешение: линии на ладонях не стерлись и не исказились. Вот запястья, вот вены, по которым течет кровь. В сущности, мы все, может, только потому и отваживаемся жить, что полагаемся на силу своих рук. Как же многообразны деяния, которые вкладывало в них воображение! Человек хотел завоевать весь мир, а потом - преобразовать и обустроить его по своей воле. Человек собирался строить запруды, что-то ломать, что-то вновь отстраивать и развертывать; человек отправлялся в путь к ждущей его работе - но где-то по пути отрекался от своих планов. Потому что в один прекрасный день понимал, что работа предстоит слишком трудная, и останавливался на том самом месте, до которого успел добраться. Я вот остановился на нереальных числах, которые будто дразнили и соблазняли меня. Теперь обе руки лежат передо мной и не знают, чем себя занять. Почему человек непременно должен остановиться, хотя когда-то нашел в себе мужество, чтобы начать путь? Почему не может, по крайней мере, шагать по однажды выбранному пути, пока не умрет? Так нет же: его заставляют признать, что идти по тому или иному пути - грех. Так случается со всеми дураками, а в наихудшем варианте - с теми, которые пытаются иметь дело с Богом. Ведь это понятие - беспримерно великое - настолько неисчерпаемо, что всякий, кто осмеливается подступиться к нему, очень скоро обрушивается с облаков на землю и оказывается в компании никчемных воздыхателей, и воров, и убийц, и анархистов, и нигилистов, и девок, и благочестивых ханжей. Можно загнать себя в отчаянье, думая о том, что каждый человек хоть однажды в жизни имел дело с Богом: мысленно ставил Его перед собой (с особым упорством - в период полового созревания) и воображал существом мужественно-прекрасным, или похожим на мальчика, или слабым и женственным... в зависимости от своих сексуальных предпочтений; но после всем приходилось от Него отказаться. Нет смысла что-то о Нем воображать; человек это знает, чувствует по себе, сам для себя становится Богом. Если же мы вырастаем над собой, выбираем в качестве ориентира звезды, и благородство зверей, и тот жар любовной страсти, что объединяет нас с животными, - тогда нас начинает подавлять целостная конструкция мира. Следовало бы каким-то образом вообще запретить человеку отправляться в путь. Но что тогда делать со всеми руками, ждущими? Наши глаза, и рот, и всё тело сотворены в расчете на движение. Почему же тогда все пути оказываются такими запутанными и не приводят к цели? Мои руки хотели бы завоевать сперва Бога, а потом и весь мир, но они праздно лежат передо мной, и с ними уже ничего не предпримешь. Если всерьез, люди даже не знают, плакать им или смеяться. Хоть это бы узнать! Но мы не научаемся ничему. А может, все еще ждем чуда? Поди разберись.
(Входит ученик.)
Ученик.
Пришла какая-то дама, желает с вами поговорить.
Петерсен.
Неужто меня ждет дама?
Ученик.
Очень красивая.
Петерсен.
Если она хочет поговорить со мной, пусть войдет.
(Ученик уходит.)
Анна (через некоторое время появляется на пороге).
Простите меня, пожалуйста.
Петерсен.
Я вас не знаю.
Анна.
Возможно, вы меня не видели; но я, помнится, часто замечала, как дергаются ваши руки, вцепившиеся в перила моста.
Петерсен (удивленно).
Вы, должно быть, очень наблюдательны.
Анна.
В такие минуты движения ваших запястий не подчинялись воле, а вены были натянуты совершаемой работой.
Петерсен.
Зачем вы мне это говорите?
Анна.
Разве вы не чувствуете, что это во благо - когда находится человек, который принимает возвышенный облик одной из рук, ставших чересчур сильными, потому что их владелец утратил власть над ними?
Петерсен.
С чего вы решили, что мои руки есть нечто большее, чем я сам? Откуда - то сострадание, с которым вы явились ко мне? За счет каких сил вы живете и обретаете подобное знание? Я вообще не понимаю, как могло случиться, что вы оказались передо мной и говорите подобные вещи!
Анна.
Ваши руки кричат.
Петерсен.
Продолжайте! Непостижимо! Вы стоите передо мной и разглагольствуете о моих руках! Как такое понять: что бывают люди, которые ходят по улицам, и приглядываются к другим, и этих других изучают?!
Анна.
Вы часто занимаетесь своими руками, уговариваете их отказаться от своеволия. Вам приятней всего видеть их сжатыми в кулаки: тогда, по крайней мере, они успокаиваются...
Я долго не понимала, чем так привлекают меня ваши руки. Порой мне казалось, они принадлежат тирану и могут без содрогания, не потеряв свою форму, пролить кровь. Едва подумав об этом, я чувствовала отвращение, и мысленный образ был настолько сильным, что я уклонялась от встречи с вами и не могла понять, как другие прохожие без опаски к вам приближаются. А еще я думала: эти руки терзают себя, прижимаясь к железной решетке, потому что попали к человеку, который не осуществит их предназначение, ибо он - не император, не король и даже не полководец.
Петерсен.
Как странно вы говорите! Как странно!
Анна.
Вы, однако, не допускали, чтобы они, ваши руки, покрылись пятнами крови, пусть и воображаемыми, - или допускали ненадолго. Было так много покоя во всем, что они делали; они и впрямь подходят для умелой работы, которая прирастала бы под ними. Я воображала, что вы исполнили бы свое предназначение, перекатывая камни, - такие у вас ширококостные и жилистые руки; но уже на следующий день я думала о них по-другому. В голову мне приходили самые удивительные мысли; но как бы они ни ветвились, всегда присутствовал образ этих властительных рук - что-то хватающих, претерпевающих, становящихся Мастером... Я испугалась, когда ясно это поняла. Наверное, потому что уже догадывалась: эти руки не дадут мне покоя.
Петерсен.
Мы оба чего-то не понимаем! Видите ли, мы не придем ни к какому выводу относительно упомянутого вами «предназначения»; мы не сумеем согласовать наши мысли и привести их к общему знаменателю!