Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет-нет. Я твой раб.
– Я бы хотела, – сказала Джиллиан, – чтобы ты получил все, чего сам пожелаешь… чтобы это мое последнее желание, может быть, стало и твоим тоже.
И она стала ждать, не прогремит ли гром или, что было бы куда хуже, не окутает ли ее тишина одиночества. Но услышала только звук бьющегося стекла. И увидела, как ее драгоценная бутылка из стекла «соловьиный глаз», что стояла на прикроватном столике, словно растворяется и стекает, как слезы, – не разбивается на острые осколки, но превращается в маленькую пирамидку из крошечных кобальтово-синих детских стеклянных шариков, в каждом из которых колечком свилась белая спираль.
– Благодарю тебя, – сказал джинн.
– Ты теперь уйдешь? – спросила фольклористка.
– Скоро, – ответил джинн. – Но не сейчас, не сразу. Ты же еще выражала желание – помнишь? – чтобы я тебя полюбил, и я люблю тебя. Я подарю тебе кое-что, чтобы ты меня вспоминала, пока… пока я не вернусь, а я время от времени обязательно буду возвращаться к тебе.
– Если не забудешь вернуться до конца моей жизни, – сказала Джиллиан Перхольт.
– Если не забуду, – сказал джинн, казавшийся теперь облаченным в одежды из жидкого голубоватого огня.
В ту ночь он любил ее, и это было так прекрасно, что она одновременно думала о том, как ей могло прийти в голову отпустить его и как она вообще осмелилась держать подобное существо в своей квартирке на Примроуз-Хилл или в номерах отелей Стамбула и Торонто.
А на следующее утро он предстал перед нею в джинсах и куртке из овчины и заявил, что сейчас они вместе пойдут в город за подарком. На сей раз его волосы – по-прежнему чрезвычайно неестественного вида – представляли собой какие-то ужасные спутанные кудрявые патлы, а кожа была светло-коричневой, как у эфиопа.
В магазинчике на одной из боковых улочек он показал ей самую красивую коллекцию пресс-папье, какую она когда-либо видела. Это современное канадское искусство, объяснили ей; здесь есть художники, которые способны поймать в такую стеклянную ловушку бурное море с катящимися по нему валами и превратить его в геометрический рисунок, который снова превращается в море только под определенным углом зрения, но зато тогда прозрачные воды его сверкают, точно под солнцем, и в водяной золотистой пыли над волнами повисают радуги; здесь есть художники, которые могут навсегда заточить красное и голубое пламя в холодный стеклянный шар или матовую стеклянную пирамидку цвета кобальта или изумруда, в которой изображение как бы стремится в бесконечность, отражаясь в бесчисленных гранях. Стекло сделано из земли, из кремнезема, из песка пустыни, расплавленных в яростном жаре тиглей и благодаря человеческому дыханию обретших свою теперешнюю форму. Оно – огонь и лед, жидкое и твердое одновременно; оно то ли существует, то ли его нет.
Джинн опустил в ладони доктора Перхольт большой, чуть вытянутый шар, внутри которого как бы плавали пестрые нити среди множества созданных дыханием пузырьков; нити были похожи на запятые, или на рыболовные крючки, или на спящих эмбрионов, или на завитки разноцветного дыма, или на свернувшихся змеек. Они были всех цветов – золотистые и желтые, ярко-голубые и темно-синие, прелестного чистого розового цвета, и алого, и еще бархатисто-зеленого… застывшее броуновское движение.
– Как хлынувшее семя, – сказал джинн мечтательно, – несущее в себе возможности любые… Ну и невозможности, разумеется. Это настоящее произведение искусства, плод истинного мастерства и просто веселая, прелестная вещица. Она тебе нравится?
– О да! – сказала доктор Перхольт. – Я никогда не видела так много разных цветов вместе.
– Это называется «Танец стихий», – сообщил джинн. – По-моему, название не совсем в твоем стиле, однако этой вещи оно подходит, как мне кажется. Или нет?
– Да, – сказала доктор Перхольт; она была исполнена печали и в то же время сознания того, что все идет как надо.
Джинн внимательно следил, как пресс-папье упаковывают в светло-малиновую ткань, а потом расплатился радужной кредитной карточкой с голографической Венерой Милосской, что вызвало тревожное жужжание в компьютере кассы и чуть его не испортило. Когда они вышли на улицу, джинн сказал:
– Ну что ж. Пока. До свиданья.
– Да, возвращайся в свою родную стихию, – сказала доктор Перхольт. – Будь там свободен и счастлив, прощай, и всего тебе наилучшего.
Она думала о том, что рано или поздно ей придется это сказать, с того самого дня, когда впервые увидела его чудовищную ступню под дверью своей ванной комнаты. И сейчас так и стояла, прижимая к себе подаренное пресс-папье. А джинн поцеловал ей руку и исчез куда-то в направлении озера Верхнего, подобно огромному пчелиному рою, бросив на тротуаре свою куртку из овчины, которая медленно съежилась – сперва до детского размера, потом до кукольного, потом до размеров спичечного коробка, потом до нескольких шипящих в воздухе атомов – и исчезла. Он также оставил на тротуаре шевелящуюся груду своих спутанных кудрей, похожих на какого-то странного ежа, который подергался, потоптался на месте, пробежал несколько футов по тротуару и исчез в канализационном люке.
Но вы, конечно, спросите: виделась ли она с ним еще хоть раз? Впрочем, может быть, это и не самый главный из вопросов, что родились в вашей душе, но единственный, на который вы ответ получите.
Два года назад Джиллиан, по-прежнему выглядевшая на тридцать два и вполне довольная собой, шла по Мэдисон-авеню в Нью-Йорке; она летела на очередную фольклористическую конференцию в Британскую Колумбию, и здесь у нее была остановка и пересадка. Внезапно она увидела перед собой витрину, полную разных пресс-папье. Эти пресс-папье не были произведениями искусства, подобно изделиям художников из Торонто, которые играли с цветом и фактурой стекла, с нитями и пятнами, создавая иллюзию движения. Нет, это были самые обычные старомодные, однако весьма искусно выполненные вещицы: millefiori[88], решетчатые, в виде корон, плетенные из тростника, с розами и фиалками, с ящерицами и бабочками внутри. Доктор Перхольт вошла в магазин с сияющими глазами и встретила там в полутьме двух очаровательных старичков, двух счастливцев в пещере, украшенной самоцветами; и они по крайней мере полчаса с изысканной вежливостью терпеливо вытаскивали для доктора Перхольт одно стеклянное пресс-папье за другим, снимая их со стеклянных полок, в которых они отражались. Вместе с ней они восхищались наивными плетеными «корзиночками» с букетиками васильков, разноцветными кружевными «подушечками» с геометрически правильным цветочным рисунком и прелестными, как райский сад, красками, – должно быть, именно в Раю, в самом начале его неземного цветения, все сверкало такой свежестью и чистотой, теперь спрятанной внутри блестящего стекла и не подверженной губительному воздействию земного воздуха.
– Ах, стекло! – сказала доктор Перхольт двум пожилым джентльменам. – Это совершенно невозможная вещь, словно некая овеществленная метафора, словно волшебное средство для того, чтобы видеть суть предмета и сам этот предмет одновременно. Это и называется искусством, – сказала доктор Перхольт, а ее собеседники передвигали светящиеся, наполненные светом шары, красные, синие, зеленые, на своих видимых и невидимых глазу полках. – Больше всего мне нравятся вот эти цветы в геометрическом стиле, – сказала доктор Перхольт. – Они значительно интереснее, чем те, что претендуют на некий реализм и пытаются выглядеть как настоящие. Вы со мной не согласны?