Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Верой выезжаем из клиники. За нами, пружиня, закрываются ворота. Машина берет курс на аэропорт: мы вылетаем в Петербург. Двумя днями ранее туда улетела Катя, чтобы всё устроить к Вериному приезду. Состояние Веры стабилизировали, но болезнь ее продолжает развиваться. Скорее всего, потребуется пересадка печени, а это ох как непросто. Предполагалось, что ближайшие недели Вера будет наблюдаться в Берлине, но она захотела провести это время в Петербурге. Врачебный контроль будет осуществляться там. При первых признаках ухудшения мы снова вылетим в Берлин.
Машина останавливается перед светофором. Вера опускает стекло. Красный. Улицу пересекает группа велосипедистов. Незаметно наблюдаю за Верой – она улыбается. Желтый. Лицо Веры тоже отдает желтизной. Чувствую, как к горлу подкатывает ком. Автомобиль трогается с места и, не ожидая зеленого, стартует. В потоке машин оказывается первым.
– Нам запретили готовиться к концерту? – спрашивает Вера.
– Кто?
– Врачи.
Вообще-то, конечно, запретили. Хотели запретить, но мне удалось их уговорить. Отмена концерта, доказывал я, была бы для девочки сильнейшим ударом, а репетиции – наоборот, стимулом к выздоровлению. Если не перенапрягаться. Врачи нехотя с этим согласились, потребовав именно что не перенапрягаться.
– Врачи приветствуют всякую активность. Так что с завтрашнего дня начинаем снова репетировать. Если ты, конечно, не раздумала…
– Не надейся. – Она прижимается к моему плечу. Хохочет. – Папа… Ты ведь мой папа?
Целую ее в висок.
– А ты – моя дочь.
По представлению психиатрической клиники Анну лишили родительских прав: ей предстоит провести там неопределенно долгое время. Встает вопрос то ли об опекунстве, то ли об удочерении – я не разбираюсь в этих тонкостях. Как бы это ни называлось, мы ее уже считаем дочерью.
Самолет набирает высоту. Вынырнув из клубов пара, оказывается по ту сторону облаков. Напоминает утку из Вериной песни. Его истинные размеры теряются в бесконечном пространстве, и снизу он – меньше утки. Вера смотрит в иллюминатор. Оборачивается.
– Послушай, а этот Джадзотто… Я всё думаю: почему он приписал свою музыку Альбинони?
– Этого, боюсь, мы уже не узнаем.
Стюардесса приносит клюквенный морс и просит у меня автограф.
– Может, ему казалось, что он этой музыки недостоин? – Вера держит морс у иллюминатора, и облака становятся багровыми. – Что она как бы велика для него?
– Ну да, наверное… Думал, например: вот какой незаслуженный мне подарок. Или что-нибудь в этом роде.
– А ты считаешь, что он был незаслуженным?
– Да любой подарок незаслуженный. Важно лишь правильно им распорядиться. Джадзотто нашел свое решение.
Стюардесса катит тележку с газетами. Вера берет одну. Листать начинает с последней страницы. Толкает меня в бок:
– Смотри, здесь пишут, что Австралии нет.
– Прелестно.
– Нет, правда, какая-то шведская девочка доказала, что Австралия – выдумка, мираж. Кто ее видел своими глазами? Ты видел?
– Нет, не видел.
– Ее придумали в Англии, когда массово казнили осужденных. Чтобы родственники не подняли бунт, им говорили: дескать, так и так, отправлен в Австралию. Поди проверь, в Австралии он или нет… – Смеется. – Ты все еще веришь, что Австралия существует?
– Вот теперь даже не знаю. Может, и нет ее, Австралии.
Быт в коллегиуме был устроен так. С 7:30 до 10:00 можно было позавтракать в общем зале. Для этого накануне следовало внести свое имя в список завтракающих. Обед накрывался в 13:00. Для тех, кто принимал участие в общей трапезе, существовал обеденный список с пометой горячее. Те же, кто собирался пообедать позже или в своей комнате, проходили по списку холодное. В этом случае обед ждал своего хозяина в одном из холодильников (у каждого была своя полка), и его можно было разогреть в микроволновой печи. Ужин кухня коллегиума не готовила, предполагая, очевидно, что вечернее питание вредно. Глеб и Катя предпочитали завтракать и обедать в компании. Им нравились общие беседы. Друзей в Мюнхене у них не было, и коллективные трапезы восполняли недостаток общения. Разговоры за столом были тем более интересны, что в коллегиуме жили не только немцы, но и иностранцы. Застольные беседы иногда затягивались на несколько часов. В эти часы Глеб многое узнал о Германии и Западной Европе в целом. О Соединенных Штатах, Бразилии и двух подчеркнуто южных государствах – Южной Корее и Южно-Африканской Республике. В то же время ему казалось, что с каждой такой беседой он всё меньше знает о России, которая была не похожа ни на одну страну в мире. В ней не было немецкой тщательности и американского богатства, там не умели играть в футбол и отсутствовало чернокожее население. Когда собеседники спрашивали Глеба о том, что же определяет современную Россию, у него не было внятного ответа. Он мог бы сказать о ее природных богатствах, но они не делали население богаче, так что само их наличие в недрах земли начинало вызывать сомнения. Можно было бы вспомнить о пространствах России, но они стремительно сужались – и не только за счет экзотической Азии, но и родной ему Украины. Украина была частью его родины в самом глубоком смысле этого слова. За границей у Глеба возникло физическое ощущение того, что прежде единая страна распалась на куски, и теперь они разъезжаются под ним, как при землетрясении, а он стоит над самой бездной и чувствует, что скоро в нее провалится. Это ощущение было так сильно, что однажды за обедом он даже сообщил о нем ПП. В красках описал, как земля уходит из-под ног и как ему (хватательное движение) не за что держаться. Держись, друг мой, за небо, посоветовал ПП, наматывая спагетти на вилку. Когда такое происходит под ногами, лучше держаться за небо. Он произнес это просто, как нечто само собой разумеющееся. Хлебнул кофе, вытер губы салфеткой и поспешил в офис. Фраза имела все шансы стать крылатой, появись она в России. Но у немцев земля под ногами не разъезжалась, и повторять ее здесь было некому. Была в коллегиуме другая фраза, не хуже, в сущности, первой, – она стала своего рода ежедневным приветствием. Ее произносил садовник Пильц, наливая по стенке бокала нефильтрованное пиво: вы, русские, – еще римляне или уже итальянцы? Формально говоря, это был вопрос, но Пильц его произносил как фразу, потому что если так спрашивают, то понятно, что империя рухнула и что уже итальянцы. Первый раз он задал этот вопрос Глебу, водя пальцем по газете; впоследствии же делал вид, что всё придумал сам. Чисто по-человечески Глеб предпочел бы быть итальянцем, но и сравнение с римлянами имело свои достоинства: оно словно облекало в тогу – его, бабушку, Лесю Кирилловну, Клещука и всех когда-либо живших в СССР. Ставило их, можно сказать, на котурны. Высказывание о римлянах и итальянцах повторялось Пильцем десятки раз. Впрочем, так происходило не со всеми фразами. Иначе случилось с заявлением о том, что нет такого физического закона, по которому газ идет с востока на запад, а потому русских лучше не провоцировать. Эту фразу садовник повторял всего несколько дней. Между тем в коллегиуме имелось лицо, которое только и делало, что провоцировало русских. Это была Беата. Успехи в изучении языка резко расширяли ее возможности воздействия на Глеба. Например, изучая вид глагола (самый трудный раздел русской грамматики), Беата очень внимательно отнеслась к сведениям о том, что несовершенный вид обозначает не только незаконченность действия, но и его многократность, а также движение туда и обратно. Правильно ли я понимаю, задумчиво спросила она, что для описания действий эротического характера используют несовершенный вид? Она покачала длинным пальцем на манер метронома. Да, вежливо ответил Глеб, – особенно если эти действия оказались несовершенны. Чем больше он с ней общался, тем лучше понимал: эти маленькие безобразия не приглашают к чему-то большему, поскольку большего Беате не надо. Об этом говорило и то, что свои игры Беата затеяла под носом у Кати и тем самым изначально положила им предел. Его ученица была тем, что в русском языке обозначается индустриальным словом динамо. Она доходила до предельного количества оборотов, но это движение было холостым. Когда от построения отдельных фраз Беата перешла к созданию связных текстов, Глеб предложил ей выбрать разговорные темы. Беата уточнила, можно ли разговорной темой сделать первый сексуальный опыт. Глеб ответил, что, конечно, можно – если он есть. И Беата начала своим опытом делиться. Ломаная русская речь вкупе с некоторой фантастичностью описаний создавала впечатление чистой выдумки. И когда Беата (голубоглазое ну как?) замолчала, Глеб коротко сказал: вранье. Сказал: убежден, что в данном случае опыт отсутствует – даже первый, что действия в рассказе успешно заменены словами и что всё это, очевидно, служит психологической (сексуальной?) разрядке. Такую разрядку (Глеб снял свитер и остался в футболке) Беата никогда не позволила бы себе с соотечественником, потому что с соотечественниками у нее выстроены отношения, которые не подлежат пересмотру. Другое дело – он, Глеб. Расстегнув ремешок часов, Глеб констатировал, что они с Беатой – люди с разных планет и их отношения не регулируются никакими конвенциями. Именно поэтому Беата вправе вести себя так, как она себя ведет. Но поскольку ее так интересует эротическая тема (Глеб стянул футболку), он готов обеспечить ей кое-какой опыт. Глеб расстегнул ремень джинсов. Просто чтобы снабдить материалом для разговорной темы. Расстегнул пуговицу и молнию. Придерживая джинсы руками, подошел к двери аудитории и закрыл ее на защелку. Отпустил руки – и джинсы съехали на пол. Когда он взялся за трусы, Беата сказала: пожалуйста, не надо. Лицо ее было пунцовым, каким бывает оно только у блондинок с тонкой кожей. В руках Беата нервно вертела карандаш, словно готовилась составить перечень снятого Глебом. Если бы я знала, что ты воспримешь всё так серьезно… Беата, дорогая, воспринимаю совершенно несерьезно, в том-то и дело. И ничего у нас не будет – ни первого опыта, ни второго. Глеб медленно натянул одежду в обратном порядке. Когда он уже стоял у двери, Беата вдруг сообщила, что эротика задумывалась как часть научного эксперимента. Ее дипломная объединяла две специализации Беаты и называлась Психология греха. Исследовательница призналась, что окончательно запуталась в материале. Карандаш в ее руках треснул. Глеб усадил Беату на стул, поцеловал в лоб и вышел из комнаты. В положении стоя он до ее лба не доставал.