Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В России, как это ни удивительно, придерживались, скажем так, основных принципов конфуцианского правосудия: пытки применялись редко и избирательно [Brook, Bourgon, Blue 2008: 9, 46–48]. Отличие от китайской системы состояло в том, что российское правительство не санкционировало применение болевых техник лишь для того, чтобы причинить обвиняемому страдания. В России раннего Нового времени судебные пытки применялись только с целью перепроверки истинности признания и имен сообщников. Суды Московии всеми силами пытались ограничить применение неупорядоченных пыток, четко указывая, как и в каком количестве можно причинять боль в каждом конкретном случае [Kivelson 2013: 206–208]. По сути, пытки оставались в уголовном праве процедурой исключительной, применявшейся только к ведьмам, раскольникам, шпионам и участникам городских бунтов. За такие преступления, случавшиеся достаточно редко, виновных наказывали прилюдно: били кнутом, клеймили, отсекали головы топором или мечом, колесовали [Kollmann 2012: 134–135].
В XVIII веке российское правительство ввело новые ограничения в отношении санкционированного государством насилия: теперь пытки подследственных и смертная казнь могли применяться только к совершившим особо тяжкие преступления, такие как преднамеренное убийство [Kollmann 2012: 258–279, 421–423][309]. Поскольку логика жестоких телесных наказаний обросла новыми ограничениями, Россия – в сравнении с другими странами Европы и Китаем – оказалась в числе первых, кто стал отказываться от физической жестокости. 27 сентября 1801 года Александр I официально запретил использование пыток:
…чтоб нигде ни под каким видом ни в вышних, ни в нижних Правительствах и Судах никто не дерзал ни делать, ни допущать, ни исполнять никаких истязаний под страхом неминуемого и строгого наказания, чтоб Присутственные места… в основание своих суждений и приговоров полагали личное обвиняемых перед Судом сознание, что в течение следствия не были они подвержены каким-либо пристрастным допросам [ПСЗ 20 022].
Это, разумеется, не означает, что российское законодательство запрещало применение иных приемов, направленных на то, чтобы разговорить обвиняемых. В царствование Николая I подозреваемых часто пороли кнутом, над ними издевались, ставили к позорному столбу, сажали в темные сырые подвалы [LeDonne 1974: 111]. Протоколы допросов – ив особенности личная переписка евреев – в удивительных подробностях запечатлели методы, с помощью которых дознаватели играли на слабостях узников. Допросы проходили в закрытом пространстве, в распоряжении Страхова и его подчиненных были самые разные приемы проведения очных ставок и манипулирования сознанием, с помощью которых можно было вскрыть всю глубину заговора, доводя подследственных до невменяемого состояния. Евреи находились в полуодиночном заключении с неограниченным сроком, допросы длились по многу часов. Многих унижали, надевали на ноги колодки, угрожали насилием. Других невозбранно били, пока они не соглашались подписать протокол.
Следователи использовали угрозу физической расправы, манипуляции с ложными показаниями и длительные допросы, чтобы убить в евреях волю к сопротивлению[310]. Помимо причинения физической боли и доведения до полной безысходности, двигало ими и еще одно обстоятельство. Страхов прекрасно сознавал, что, если не выбьет из евреев связного рассказа о том, что случилось весной 1823 года, его шансы на успешное разрешение дела серьезно уменьшатся. Чиновник по особым поручениям снова и снова подвергал их допросам с пристрастием, цель которых состояла в том, чтобы сломать дух подследственных, унижая их человеческое достоинство[311].
На ранних стадиях расследования Страхов отмахивался от обвинений в насильственных действиях, докладывая генерал-губернатору, что ни одному из подследственных не понадобилось никакого медицинского вмешательства[312]. Однако, даже если дознаватели и не переходили пределов дозволенного (что весьма маловероятно), заключение не только истощало физические силы узников, но и сильно воздействовало на психику. Шмерка Берлин был болен туберкулезом, у него вскоре начались проблемы с дыханием, и в итоге он впал в истерическое состояние. Шифра Берлин скончалась от болезней вскоре после заключения под стражу. Евзика и Ханну Цетлиных, равно как и их дочь Итку, вынужденное бездействие и постоянные оскорбления довели до нервных срывов.
Заключение сказывалось как на физическом, так и на эмоциональном состоянии узников. Стоя перед комиссией во время устных допросов, многие евреи с трудом справлялись с психической нагрузкой. Некоторым сложно было донести смысл своих высказываний, поскольку им приходилось говорить на языке, которым в должной мере владели лишь немногие. Другие впадали в депрессию, от которой так никогда полностью и не излечились, и по ходу допросов часто теряли нить разговора на полуфразе. В этом отношении с велижскими евреями происходило то же, что и со многими другими узниками в различных географических и временных контекстах: страх, одиночество, подавленность, бессмысленность протестов, полное отчаяние, скука и слепая ярость делали жизнь в заключении особенно тяжелой[313]. Как для узников, так и для членов их семей изоляцию усугубляли долгие периоды молчания или перерывы в общении. Евреям очень хотелось узнать всевозможные бытовые подробности, касавшиеся здоровья и благополучия родных и друзей, жен и мужей, а в особенности – маленьких детей, внезапно оставшихся без одного из родителей. Предсказуемо отсутствие информации о том, что происходит дома, и ограничение контактов с близкими ввергали людей в полную безысходность.
Хотя данные по этому поводу отрывочны, однако, судя по всему, участники расследования – охранники, караульные, обвинители и дознаватели – тоже страдали. Некоторые подолгу болели; другие не могли сладить с собственными демонами. Поскольку у следователей была склонность исключать или вычищать компрометирующие подробности из официальных протоколов, примеров у нас немного, однако они по-своему очень красноречивы. Служанка Марья Ковалева, якобы пособничавшая евреям при убийстве двух христианских мальчиков, покончила с собой после особенно тягостного допроса. Возможно, ее на это толкнула нечистая совесть[314]. Иван Чернявский, охранник, вступил в связь с Меланьей Желновой (восемнадцатилетней крестьянкой, арестованной в 1825 году). Притом что она играла в деле второстепенную роль, Желнова, у которой родился ребенок, вынуждена была до конца дознания жить в маленькой избушке, находясь под стражей. Чернявский несколько лет подряд тайком пробирался к ней ночью через двор, за что получил официальное взыскание и был помещен в изоляцию. В итоге охранник покончил с собой, перерезав себе горло бритвой. Незадолго до того, как его нашли на полу собственной комнаты в луже крови, другой охранник слышал, как Чернявский жалуется, что жизнь стала невыносимой[315].
Успешное завершение расследования должно было принести Страхову ощутимые выгоды. Как минимум коллежского советника ждало продвижение по службе и заметная прибавка к жалованью. Возможно, его бы даже назначили на какой-то административный пост, что позволило бы ему подняться в Табели о рангах. Действительно, служебное рвение было для российского чиновничества действенным способом продвижения по карьерной лестнице. Однако