Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выпившие сельчане по старому обычаю наблюдали за ходом льда в Лене. Объединясь дворами, поминали своих за неструганными столиками, выстланными газетами. Ребятишки, по случаю праздника самоустранившиеся от школьных заданий, гомозились у разложенных под угором костров. На лохматом дыму жарили кусочки сала и хлеб, нанизав их на заострённые стебли краснотала.
Со всех сторон кричали Гошке:
– Здорово, Георгич! Куда стартанул?
– В Москву.
– А-а, ну давай. Устремись к этой высоте…
VIII
Конец весны и начало лета, против ожиданий, вышли холодными, ветреными. Гошка спал при закрытых окнах.
Печь он с вечера протапливал береговым хламом, однако к утру выдувало. Он набрасывал на себя овчиной наружу старый милицейский полушубок, с плеча кинутый ему Царёвым. И всё равно мёрз, как собака. Лежал с полыми глазами или курил, размазывая бычки о стоявшую под шконкой консервную банку.
Чуть свет по небу скользили золотистые, с синим дымом внутри, облака. Вспоминались детство, мамка с батей, брат Игнат…
Облака быстро темнели к ненастью, а из Гошкиных рук всё валилось, как на пропасть. К полудню начинало трясти рябину под окном. Брызгало мглистым дождём. Гошка катил через ограду ржавую бочку, которую на ночь для чего-то запирал в сарай, приспосабливал под обомшелый жёлоб, но настоящего ливня не было.
На западе раза три угрожающе громыхнуло, погнав частые гребни по реке. Наклонило лес и простёрло огненную тучу над востоком.
Ветром кое-где посшибало с крыш листы шифера. А когда буря затихла и высвободилось солнце, чутче обострилась в мире, в воздухе, разряженном майской грозой, победа света над тьмой, жизни над смертью…
И Гошка твёрдо решил одолеть этот год.
Сняло шифер и с его избы. Но крыть её он уже не стал, бросил гнить, мечтая, что кто-нибудь купит её под гараж. В конце мая, спасаясь от одиночества, он скочевал с манатками в чужой дом, к бездетным Иванковым.
Глазастая, прокуренная Тамарка с наполовину истреблённым спереди рядом мелких, как у мыши, зубов и бывший моряк Семён – жестокий улыбающийся мужик с принципами – имели руки без дела, а голову без царя. Ничем, даже Гошкиной пенсией, они не гнушались. Отторжения к нему не скрывали, выделив ему клетушку в прихожей, располовиненной занавеской. Часть пенсии он, по сговору, отдавал Тамарке за стол. Часть расшвыривал с ними в беспутных кутежах. Часть вытребывал на почте товаром, который тоже шёл в обмен на водку.
Нервный низкорослый Семён во время застолья вдруг замолкал. Жилистые руки, как рыбы на удах, ходили тяжело, искали свободу. Наконец, звал:
– Том? Будешь пить с джигитами?!
Тамарка, быстро пьяневшая на старую закваску, лежала в спаленке. Притворялась дохлой лисой.
– Я спрашиваю: будешь пить с дж-ж-игитами? – заводился Семён, и дышащие жилы раздувались – на висках, на горле, на кулаках. – Не слышу?!
За переборкой скрипела панцирная сетка:
– Отстань, короста! Сказано тебе: ша!
– В последний раз спрашивает тебя Семён Петрович Иванков, судовой механик первого класса, – приняв оскорбление к сведению, тише и злее продолжал Семён, и вдоль всей Гошкиной спины проползал склизкий крысий хвост дрожи. – Ты будешь, поганка, пить с дж-ж-ж-игитами?! Не-ет?! – Семён, оттолкнув табуретку, врывался в спаленку – и тогда трудная душа его неслась в рай…
Как-то приблудилась к Гошке колченогая городская старуха без паспорта, шамкавшая ртом. И он подался в свою избу, расколотил ставни.
Старуха попалась нечистая на руку и ленивая, в малом не умевшая обиходить. Гошка без жалости отлупил её и выгнал. Однако к Иванковым уже не вернулся.
Однажды он вроде бы остепенился и нанялся в совхоз, прибранный в частную лавочку. И кем – трактористом!
От недостатка рук, не иначе, позвали его на столь сомнительную для него должность. Но вскоре Гошка, как на восходе жизни, вновь сделался рабочим человеком. Он загордел. Стремясь жить по чину, выстирал рубашку и надраил солидолом сапоги. На работу Гошка приходил с рассветом. Толкался в коридоре полупустой конторы. Он смело спорил с мужиками, а насыпая на складе зерно в мешки, охотно чихал от серой, пропахшей мышами пыли. Дали ему дырявый ДТ-75 с расхлябанными дверцами, на котором гарцевал ещё Гришка – сын старухи Аксёновой, по осени сгоревший от палёной водки. И вот теперь вместо него ворочал рычагами Гошка. Рубаха прилипала потными кругами, мутилось в голове и немели руки. Встречая Гошку по пути на пашню или развозившего в прицепной бочке воду, смеялись мужики:
– Всё, кранты стахановцам: Гоха всех в ж… оставит!
Однако только одну посевную и отстоял Гошка, а потом загремел в больницу.
Вернулся неузнанный, хуже, чем отбыл. Каждую мелочь видя вокруг. О тени своей, шагающей впереди него, догадываясь как об отражении парящего облака.
За время его отсутствия возле избы взбурлила шумная весёлая трава. Гошка, остановясь у ворот, стал месить её ногами…
С того дня пошёл Гошка в разнос, раз уж почин этому был дан, а угрызения совести его равно терзали, много ли, мало ли он набедокурил. Собственно, знание о том, что всё равно метаний души не миновать, и двигало им в эту пору. Гошка словно бы приказал:
– Подыхай, душа! Хорошей узды на тебя нету…
Он совсем зачернился, провонял потом и луком. Стал чаще кашлять, выдувая алым мясом рот. В довесок свалялась в один тягучий спутанный комок речь. А в июне, когда хозяйки сгоняли под угор коров, жалясь молодой крапивой, он с вечера, как обычно, заложил дверь – и долго не открывал назавтра.
Это произошло ночью, во время грозы, при фосфорическом блеске молний.
Больше недели маленькое обиженное тело, свезённое в городской морг, ждало бесславного зарывания в красную глину, которая раскисла от дождя, сквозь дыры в крыше лившего во мрак Гошкиной опустевшей берлоги. А после Троицы его провезли мимо избы в казённом автобусе с чёрными шторками на окнах. И как-то сразу забыли.
Мир праху его.
16 марта 2011 г.
Тоска
По ночам за окошком столярки опадали акации. Жёлтые стручки, ударяясь о тротуар, сухо щёлкали, словно семена