Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приземлилась ранним утром, чистым и прозрачным до звона. Москва светилась, казалась свежевымытой, какой-то совсем новой, словно Господь Бог только что распаковал шуршащий целлофан и аккуратно поставил город на землю. Меня встретил шофер, настороженно-услужливый крепыш по имени Саша. Подхватив чемодан, он проводил меня к новой «Тойоте», тоже сияющей и чистой.
Мы неслись в сторону центра по мокрой Ленинградке, просторной и пустой. Субботние караваны дачников уже начали выползать, но двигались они в противоположном направлении. Голова, легкая и шальная после десяти часов перелета, беспечно кружилась, как с похмелья, – с детским восторгом узнавались забытые, казалось навсегда, места: стальной изгиб реки с моста, выглянувший на миг шпиль Речного вокзала, серый дом на Соколе с угрюмыми арками, пряничные башни Петровского дворца. И тут же, по законам стандартного кошмара, вылезали диковинные незнакомцы, почти инопланетные чудища – какие-то зеркальные колоссы, стеклянные вавилонские башни, немыслимые архитектурные уродцы с гордыми газонефтяными логотипами. Как обморочные видения, поднимались из-за горизонта закрученные винтом небоскребы, причудливые пирамиды, кокетливые башенки – точь-в-точь как на картинках из моей книжки про Изумрудный город.
Тверская, которую я помнила как улицу Горького, разочаровала провинциальной пестротой вывесок, неказистые здания оказались гораздо ниже и скучней, а сама улица намного уже, чем та, что пряталась на дне моей памяти.
От Манежа до моего дома было пять минут езды, я попросила шофера проехать по набережной. Мы спустились через Китай-город, мимо Ильинского сквера, мимо долгого забора, за которым вместо уродливой гостиницы зияла долгожданная пустота да парочка золотых церковных маковок. На той стороне реки по-прежнему красовались трубы каменного линкора МОГЭС, на крыше, вместо застрявшего с детства лозунга «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны», стоял гигантский экран, на котором убедительно пузырилась потная бутылка кока-колы.
Свернули на Москворецкую набережную, и тут же из-за Устьинского моста выросла готическая громада высотки. Подкрашенная, она белела резными шишечками, каменными розами, балясинами балконов и прочими архитектурными излишествами, характерными для позднего сталинского ампира. Родные с детства бетонные рабочие и колхозницы все так же теснились над арками, их мускулистые торсы были опутаны гирляндами чудовищных фруктов, пионеры дудели в горны и тискали каменных кроликов и кур. Я безошибочно отыскала наши четыре окна и кухонный балкон. На балконе стояли чужие лыжи и уродливые горшки с какими-то растениями.
Реальность неожиданно полностью совпала с наивными картинками, подкрашенными акварелью моих детских воспоминаний. Десять лет, господи, целых десять лет! Не возникло ни удивления, ни разочарования, обычных для подобных экскурсий в детство, – десять лет испарились, концы той жизни и жизни нынешней неожиданно соединились легко и без принуждения. Распавшаяся связь времен была виртуозно починена, место склейки почти незаметно.
Я попросила шофера остановиться, вышла у арки.
Осторожно ступая, точно боясь расплескать чудесное чувство, прошла в сумрачный и гулкий двор – тут даже в самую адскую жару, как в ущелье, оставалось свежо и даже зябко. Я вдохнула – это был тот самый запах, запах моего двора, запах московского лета. Волшебный аромат начала бесконечных каникул и неиссякаемого счастья. Смесь июньских тополиных листьев с горьковатой гарью машин и сладковатой таганской пылью. С Яузы тянуло речной тиной, а в сквере на пригорке уже вовсю цвела лиловая сирень. Из кустов выглядывала макушка белой беседки. Точно во сне я поднялась в сквер, зашла в беседку, тихо села. Провела пальцами по прохладной скамейке, закрыла глаза.
– Притомилась или обидел кто?
У входа в беседку стоял старик-пенсионер, похожий на дачника.
– Не потревожу, надеюсь? – Опираясь на палку, он осторожно сел напротив. – Пункт привала на маршруте моего утреннего марш-броска. Доктора настаивают, знаете ли…
Парусиновые, по-матросски широченные штаны приподнялись, обнажив тощие сизые щиколотки и пионерские сандалии из кожзаменителя неприятно коричневого цвета.
– А чего за нее цепляться, спрашивается? Пролетела-просвистела, только пыль столбом по дороге. Скрипеть до ста лет прикажете, что ли? Пожил – и слава богу. И так всех похоронил – ни имен, ни лиц не помню… Разбираю фотографии, а там не пойми кто – сплошные чужаки…
Он снял соломенную шляпу, обнажив розовый, по младенчески беззащитный череп.
– К вечеру ливанет… – помахивая шляпой перед лицом, удовлетворенно сказал он. – Я точнее их Гидрометцентра, и это медицинский факт!
Я улыбнулась: по тропинке, пыжа грудь перед серой воробьихой, скакал ее расфуфыренный кавалер, в окошке над аркой уютная белая кошка старательно умывалась лапкой. В этой квартире когда-то жила певица Зыкина.
– Людмила Георгиевна все больше на даче теперь, – точно прочитав мои мысли, сказал пенсионер. – Иных уж нет, а те далече… А вы, погляжу, из наших? Не припомню что-то личности вашей…
– Да нет… Я так, проездом.
Водянистые глаза уткнулись мне в лицо. Я сжала ладони, снова улыбнулась ему, прилежно, как в школе.
– Нет… – Его взгляд погас. – Как шутит мой доктор: «Еще не беда, если вы не помните, куда положили ключ. Беда, когда вы не помните, зачем этот ключ вообще нужен».
Он захихикал, потом закашлялся.
– Вот говорят, до ста лет вам желаю жить. Кто говорит? Дурак и говорит! Желаю вам мучиться, любезный, как можно дольше – вот что это значит! Вы думаете, человек к старости мудрее становится, тайны земные ему раскрываются? Во!
Он неожиданно сжал костлявый кукиш и выставил мне в лицо.
– Я такой же пацан, как был в двадцать пять. И такой же дурак! Вот тебе сколько лет? Двадцать? Двадцать два?
От его внезапного азарта я растерялась; вопрос явно был риторического толка.
– Вся разница в том, что тогда я верил, будто все можно исправить. Все! – Старик зло стукнул клюкой в дощатый пол беседки. – Вроде как черновик пишешь… Накуролесил, а после подчистил-подправил… И начисто переписал…
Он насупился. Молча выудил из глубокого кармана своих боцманских штанов истертый кожаный бумажник с бронзовой застежкой в виде орла. Расстегнул. Из аккуратного вороха полуистлевших бумажек выбрал серое фото, протянул мне. На снимке размером с пол-ладони красивый молодой офицер держал на коленях дочку лет пяти. Сходство было очевидным – русые и светлоглазые папа и дочь с одинаковым лукавством щурились в объектив фотокамеры.
– Убить человека – дело нехитрое, – глядя мимо меня, сказал старик. – А уж тем более на войне. У тебя приказ, ты солдат, а он даже и не человек вовсе, а враг. Гад и фашист. Вот как этот…
Только сейчас я заметила, что на ладном папаше была униформа офицера СС, черная, с серебряными молниями в петлице.
– Умирать тоже нестрашно, – тихо сказал старик. – За четыре года такого насмотрелся… Смерть, она вроде милосердия покажется порой. Как избавление от мук…