Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – удивился альбинос; моя осведомленность произвела впечатление. – Дирижабль назвали в честь моего кузена по линии деда. Рейхспрезидента Пауля фон Гинденбурга.
– Это который Гитлера канцлером назначил?
Юный Гинденбург приоткрыл рот и удивленно поднял белые брови. Солнце, по-зимнему низкое, золотило нимбом его взъерошенные волосы.
– А на Восточном фронте никто из родни не воевал? – Я отогнала настырную муху от лица. – На Сталинградском направлении? В группе армий «Юг»?
– Бабушкин племянник Отто фон Виттенхоф командовал полком Четвертой танковой армии генерала Готта… – растерянно ответил он. – А откуда… Откуда…
– Мой дед воевал там. На Сталинградском фронте…
– Русский?
Он спросил так, точно русские почти вымерли и встречались не чаще снежного барса.
– Отойди, – сухо попросила я. – Ты мне солнце загораживаешь.
Он послушно расстался с нимбом и отошел в сторону. Небо потеплело, над горизонтом расплывалась персиковая муть увертюры к закату.
– Там, кстати, – я кивнула в сторону прибоя, – полно акул.
– Так уж и полно, – фыркнул он. – Всего одну видел. Тигровую. И та какая-то плюгавая.
Он продолжал пыжиться, но уже без прежнего апломба.
Солнце садилось. На необитаемом пляже начали появляться люди. Они тянулись поодиночке и парами, небольшими группами, точно паломники, бредущие по пустыне. Устраивались на циновках или просто на песке, тихо рассаживались. Лица спокойные и внимательные, такие встретишь на органных концертах или по воскресеньям в церкви, все лица обращены к океану. Кто-то откупоривал белое вино, принесенное в сумке со льдом, кто-то раскуривал вечернюю «гавану». Люд попроще дымил травой. Шуршали волны, шелестел говор тихих бесед, сырой запах прибоя мешался с травянистой вонью марихуаны и плыл над пляжем. Наступал священный час – час вечернего калифорнийского заката.
Нигде на свете я не встречала столь серьезного отношения к этому вполне регулярному и обыденному природному явлению, как в Калифорнии. Особенно в Лос-Анджелесе. Местные с середины дня начинают подыскивать место – терраса ресторана «Лунные тени» в Малибу или Зума-бич? Или все-таки пирс Санта-Моники? К тому же там холодное пиво. А может, тот кабак на Пи-си-эйч? Кухня там дрянь, но вид – удавиться можно! Да, закат сегодня будет – мама не горюй! Супер! Видишь те облака, перистые, если их не разгонит ветер, они так и вспыхнут по всему небу! Как на прошлой неделе, когда солнце в тучу садилось! Помнишь, ну? Такая драма, охренеть можно…
Машины тех, кто не успел, съезжают на обочину. Целые семьи в благостном трепете выстраиваются в придорожной пыли и, обратив персиковые лица на запад, зачарованно наблюдают за смертью светила. Торжественные и красивые лица. Добрые. Как я люблю эти лица! Лица людей, которых я без запинки назову братьями и сестрами. И мне плевать, если в твоих жилах течет пунцовая кровь ацтеков, или твои предки поклонялись Тору и верили в Вальхаллу, или твой пращур падал ниц перед эбонитовой крутобедрой Иштар, или он обожествлял равнодушного рогоносца Осириса. Или, подобно моим предкам, приносил кур в жертву Перуну и нагишом плясал под луной на Ивана Купала.
В это мгновение я чувствую наше безусловное родство, наше безоговорочное братство. Идентичность устройства нашей принципиальной конструкции – выражаясь технически. В нас гораздо больше сходства, чем даже нам того хотелось бы: заносчивый английский лорд и индус-попрошайка на углу, крепкий молодец со свастикой на бритом затылке и пейсатый хасидский мальчик, черный раб и его белый хозяин – все мы, как ни крути, кровная родня.
И еще – человек постиг тьму премудростей, научился производить кучу бессмысленных и опасных конструкций, гордо называя это техническим прогрессом, но на деле, отбросив компьютеры, самолеты, айфоны, вайфай и прочий мусор, под тонким лаком цивилизации прячется все тот же испуганный малый, трясущийся в своей пещере от раскатов грома и воя урагана, вырубающий из пня корявого идола, который защитил бы его, падающий на колени перед кровавым закатом, умоляя божественное светило не гневаться и появиться завтра опять.
Тот закат на пляже Санта-Моники удался на славу. Описывать его – пустое дело, поэтому попрошу тебя припомнить свой самый умопомрачительный закат, умножить его на пять, добавить туда ласковый бриз, восхитительные двадцать четыре градуса по Цельсию и бескрайний простор Тихого океана, который по праву называют Великим. Палитра – от ослепительно-лимонного до лилово-пурпурного. Ну вот – у тебя бледная копия того заката.
Потом мы сидели в стекляшке на углу Восьмой и бульвара Санта-Моника. Долговязые пальмы казались вырезанными из черной жести. Небо гасло. Оно напоминало малиновый кисель, в который кто-то вливал черничный сироп и плавно размешивал варево огромной ложкой, методично включая там и сям мутные звезды. Пурпурные спирали вдруг вздрогнули, и полнеба превратилось в пылающий готический город. Острые башни вставали и рушились, кафедральные соборы плавились, крутые мосты стекали в горящую бездну. Одна из башен оторвалась и поплыла, у нее выросли крылья, она превратилась в птицу, нет, в ангела. Ангел изогнулся, кривляясь, заломил острые крылья к зениту и стал насмешливым рогатым чертом. Страшноватая луна вылезла из-за Голливудских холмов и застряла, точно в рогатине, между двух лысых пальм.
Я рассказывала Курту про Биг-Сур. Про Генри Миллера. Одно время он жил там, среди вековых секвой, в одиноком бревенчатом срубе на краю обрыва, повисшем над океаном. Писательский рай. Сейчас там музей и действующая библиотека для местных и туристов. Я устроилась туда работать, то ли библиотекаршей, то ли сторожихой. Посетителей почти не было, целыми днями, сидя на тенистом крыльце, я покачивалась в плетеном кресле-качалке знаменитого писателя и читала книжки из его библиотеки. Покуривала траву, которую выращивали местные хиппи-пенсионеры. Платили мне негусто, но тратить деньги в такой глуши все равно было не на что.
– Точно, писательский рай! – согласился Курт, разливая остатки вина по стаканам. – Вдохновение, должно быть, так и прет! А сама писать не пробовала? Стихи или что-нибудь там еще?
– Нет, – соврала я.
Стихи у меня выходили корявые, а для прозы, как мне сказал сам Генри Миллер, явившись как-то во сне, мне не хватало жизненного опыта. «Твое знание жизни сейчас похоже на коробку с пестрыми осколками, лишь годы позволят сложить из них внятный узор, – сказал он, – поправляя круглые очки. – Даже и не пытайся раньше сорока». Я возразила: «Ну а как же «Молох»? Вам сорока не было…» «Дрянь!» – фыркнул писатель. «А «Очумевший петух»? – не унималась я. «Дерьмо! – отрубил Генри Миллер. – «Тропик Рака» я написал в сорок лет, и это первый текст, за который мне не стыдно».
Я проснулась среди ночи и записала весь наш диалог.
Про сон этот я решила пока Курту не рассказывать, не стала я говорить и о своей матери, и о своем арканзасском отчиме. Про деда говорить тоже пока было рано. В тот вечер меня вполне устраивала роль простоватой девчонки, которая нравилась незнакомому парню лишь за веселый нрав, живые глаза и пару задорных сосков, проступающих сквозь тонкий хлопок майки.