Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она сделалась беременною и родила сына безболезненно.
Гарнак склонен и эту оду целиком считать христианской, — правда, более древней, чем новый завет, — ибо «в высокой степени невероятно, чтобы в мессианской догматике иудейства было так развито происхождение и рождение мессии». Однако он добавляет: «абсолютно невозможного в этом, конечно, нет». Думать надо! Ведь рождение спасителя от девы составляло (в особенности также по связи с толкованием, которое в народном сознании давалось Ис. 7, 14) один из постоянно повторяющихся составных элементов иудейской, да и всякой вообще античной веры в искупителя! Но и сопоставление отца, сына и святого духа древнее христианства. Оно принадлежит иудейско-гностической спекуляции. Так, у Филона мы читаем: «бог не только бестелесное обиталище бестелесных идей; он также отец всего, так как он все производит; он также супруг софии, который в добрую и девственную землю влагает зародыш блаженства для человеческого рода. Ибо бог должен соединиться с непорочным, нетронутым и чистым существом, с истинной девой, — совсем иначе, чем мы, люди». В другом месте сказано: «наименования «отец» и «мать» являются общими для нескольких случаев, — конечно, в различном смысле. Мы можем, таким образом, без колебаний и с полным правом утверждать, что художник, вызвавший к жизни вселенную, есть вместе с тем и отец созданного, матерью же является мудрость творца, с которою бог сожительствовал, — конечно, не в человеческом смысле, — и которая, приняв семя божие и разрешившись, родила единственного и возлюбленного сына, этот мир». Здесь, следовательно, дева уравнивается с духом святым, или Софией, а мир понимается как сын божественного отца и небесной девы. Весь способ выражения оды 19 носит явный отпечаток гностицизма, который сказывается, прежде всего, в странном представлении о сыне как о чаше, о доении отца (мыслимого как мужеско-женское начало) духом святым и о молоке из обеих грудей отца. Таким образом, если бы допустить, что перед нами христианская ода, то это христианство, во всяком случае, не имеет ничего общего с христианством нового завета, и мы с одинаковым правом можем отнести его к иудейству. А впрочем, и Гарнак не отваживается определенно высказаться за христианский характер данной оды.
Еще менее это возможно по отношению к оде 24, которая начинается словами:
«Голубь носился над помазанником,
потому что последний был главою его.
Он пел над ним, и его голос был услышан».
По Гункелю, это вступление содержит намек на голубя при крещении Иисуса на Иордане, хотя, с другой стороны, этот автор вынужден признать, что ода 24 совершенно темна, и что предположение о христианской вставке, предлагаемое Гарнаком нисколько не облегчает понимания ее. Голубь одинаково мог попасть из тайного учения в евангелие, и наоборот. Возможно, что тут мы имеем перед собою мистические символы, полное уразумение которых для нас навсегда останется недоступным. Но возможно также, что эта ода представляется нашим теологам такою непонятною только потому, что они не могут отказаться от внесения своих христианских. мыслей в совершенно иной по характеру текст и, в результате, не находят ожидаемой согласованности.
Как бы то ни было, во всяком случае, недопустимо из столь темного намека, как слова о голубе, заключать о христианском характере оды.
Но, вот, по Гункелю победное шествие евангелия как будто бы описывается в следующих стихах оды 6:
«Проистек ручей и стал большою, широкою рекою.
Она все снесла и растерла, и принесла к храму.
Не могли сдержать ее ни преграды человеческие,
ни искусство тех, которые задерживают воду.
Так разлилась она по всей земле и все наполнила,
и напились из нее все жаждущие, которые были на земле.
И жажда была утолена и прекращена,
ибо напиток тот дан был от всевышнего».
Действительно ли в этих стихах идет речь о победном шествии христианства? Гарнак, как раз наоборот, видит в словах «принесла к храму» доказательство в пользу иудейства автора. И даже, если перевести, согласно с Грессманом: «унесла заодно и храм», то все же является еще вопрос, мыслится ли при этом христианство в смысле нового завета, и относится ли новое «познание» (о котором говорится в предшествующих стихах, что господь умножил познание своего существа и озаботился р том, чтобы было известно то, что нам даровано по его (благости) к проповеди евангельского Иисуса, а не к распространению гносиса и его победе над официально-формальным иудейством. Это, быть может, с точки зрения гносиса звучит преувеличено, но разве всякое новое движение не преувеличивает обычно своих действительных или мнимых успехов? Вспомним преувеличенные рассказы о быстроте и широте распространения христианства в «деяниях апостолов». Об иудейском законе Филон говорит, что он привлек на свою сторону чуть ли не всех: иудеев и греков, обитателей и внутренних стран, и островов, народы востока и запада, Европу и Азию, словом — весь обитаемый мир из конца в конец.
Впрочем, Гарнак из упоминания о храме, каковое мы находим и в четвертой оде, сделал вывод, что «Оды Соломона» сочинены не иначе, как до разрушения храма, т. е. до 70-го года. Дело в том, что в оде 4 сказано:
«Никто не изменит твоего святого места, мой боже.
Нет никого, кто бы мог изменить его
и поставить на другое место,
потому что никто не имеет власти над ним.
Ибо святилище твое ты измыслил прежде, чем устроил места.
Более древнее не будет вытеснено теми,
которые (по возрасту) меньше его».
Судя по этим словам, в момент написания оды храм, по-видимому, еще существовал. Поэт только отвергает попытки уравнять в значении с храмом иерусалимским другие святилища, — вероятно, где-нибудь в рассеянии[28]. И с этим согласуется то, что нигде в «Одах Соломона» мы не находим намека на катастрофу 70 года, хотя такой намек очень подходил бы к чувствованиям как иудеев, так и христиан более поздней эпохи. Но имеется ли в виду вообще иерусалимский храм в 4-ой и 7-ой одах. Harnack, Gunkel, Harris, Spitta и Charles отвечают на этот вопрос утвердительно. Более того, у Spitta образ ручья в шестой оде пробуждает воспоминание даже об Иезек. 42, 2, Иоэл. 4, 8, Захар. 14, 18 и Энох. 26, 2. Между тем